пароходах разных стран. Звали его Бонджа.
Балтийское море прошли при сравнительно хорошей погоде. Временами, правда, пароход слегка кренился под ударами боковой волны, но это случалось редко.
— Погоди, вот выйдем в Северное море! — говорил Андерсон Волдису. — Ешь теперь побольше, пока есть аппетит. Иначе нечем будет блевать.
Все смеялись, только Гинтер молчал, а когда заводили разговор о морской болезни, он стыдливо отворачивался. Гинтер плавал третий раз и все никак не мог привыкнуть к морю. Он каждый день приходил к радисту и интересовался, какая ожидается погода, затем начинал размышлять и высчитывать:
— Норд-вест будет с левого борта… нет, как раз встречный.
Будто назло Гинтеру со всеми его страхами и невеселым расчетом радио обещало именно этот проклятый норд-вест.
— Вот когда нам зададут жару! — сказал он Волдису при смене. — Если в течение всего пути будет дуть встречный ветер, нам придется перекидать в топки все, что есть в бункерах.
При входе в Зунд пароход около часа качало боковой волной. Волдис мог считать себя счастливым, что качка на него не действовала. К великому разочарованию Андерсона, он съел за обедом свою порцию до последнего куска.
— Это еще ничего, — не терял надежды Андерсон. — Когда попадем в настоящую волну, ты и смотреть на еду не захочешь.
— Почему ты так думаешь? — спросил Волдис.
— Я знаю, что так будет.
Скоро качка кончилась, пароход шел мимо островов с подветренной стороны. Налево виднелись скалы — темные горы, поднимающиеся прямо из воды. Море билось о скалы, и стаи чаек с громкими криками кружили над ними.
В восемь часов утра Волдис сменил Гинтера. В бункерах уголь уже не ссыпался сам, поэтому у Волдиса не было времени подняться на палубу, чтобы полюбоваться видами Зунда. Только высыпая золу, он заметил справа от парохода берег — темный, скалистый, мрачный. Наверху виднелся город. Слева тоже тянулся берег.
«Эрика» шла мимо небольшого островка. На островке виднелись пушки, направленные в сторону моря. Дальше шла земля, заросшая зеленым лесом, и застроенный домами берег. Это был какой-то город, широко раскинувшийся по берегу. Посреди города возвышался освещенный солнцем круглый золотой купол церкви или другого какого-то высокого здания.
Первый механик, или чиф, как его называют на пароходах, вышел на палубу и равнодушно посмотрел на панораму города.
— Мистер чиф, что это за город? — отважился спросить Волдис.
Чиф — старый идиот, про которого с полным правом можно было сказать, что он достиг обезьяньего возраста, всегда недовольным, злой, боящийся капитана, до смешного скупой, — этот чиф Рундзинь, которого кочегары называли не иначе, как адмиралом Палочкиным[44], свирепо уставился на Волдиса. Он, очевидно, не мог решить — разговаривать или не разговаривать ему с трюмным, но так как поблизости некому было заметить его снисходительность, он торопливо буркнул под нос:
— Копенгаген! — затем отвернулся и сердито нахмурился, чтобы назойливый подчиненный не вздумал спросить еще что-нибудь.
Волдис усмехнулся и, остановившись у борта, несколько минут смотрел на окрестности. Мимо него скользили берега — зеленые, скалистые, пестревшие деревнями и городами. Мальмё, Копенгаген, дальше Хельсингёр и Хельсингборг. У входа в Каттегат бросил якорь шедший порожняком громадный, неуклюжий танкер. Навстречу, через Зунд, шли пароходы.
Сразу за проливом раскинулся Каттегат, серый и неприветливый, как осенний день. Насколько хватал глаз, над морем тяжело нависло облачное небо, а на самом море вздымались высокие свинцово-серые валы.
Ветер насвистывал в вантах невеселую, тоскливую мелодию. Люди бегом носились по палубе, поворачиваясь спиной к сырому ветру; разговаривая друг с другом, они кричали изо всех сил. Норд-вест подхватывал голоса и относил их в море.
Ванты свистели, и большая посудина — кусок ржавчины, называвшийся «Эрикой», — жалобно скрипела всем корпусом. Вздымающийся и качающийся на волнах пароход бросало из стороны в сторону; порою, зарываясь носом в глубокую водяную яму, он весь содрогался.
Гинтер ходил бледный, сплевывая липкую, тягучую слюну, — его рот постоянно был полон этой сладковатой слюны; при каждом покачивании парохода он прижимал руки к груди и стискивал зубы. Стесняясь других, он пытался скрыть свое состояние и всякий раз, как только чувствовал приступ тошноты, спешил отойти куда-нибудь в сторонку. Иногда он, не говоря ни слова, кидал несколько лопат угля в топку, выбегал в бункер и возвращался с красными, слезящимися глазами.
Все знали, отчего это, но, понимая страдания парня, делали вид, что не замечают их. Наутро боцман яростно ругался:
— Дьяволы, кто это загадил палубу? Опять мыть! Вот скоты!
Выйдя из Каттегата в Северное море, пароход попал в еще более сильную качку; чувствовалась близость Атлантики. Старая посудина трещала по всем швам, каждую минуту казалось, что она переломится пополам и исчезнет в морской пучине.
На море виднелись маленькие суденышки, временами они скрывались в волнах вместе с мачтами и только через несколько мгновений взлетали на широком гребне высокой волны. Их бросало и качало, точно игрушки. Каково было людям на таких скорлупках!
Гинтер не ел ни крошки. Иногда, чтобы доказать товарищам, что у него есть аппетит, он садился за стол и четверть часа возился с одной картофелиной, жевал ее, валял во рту, но не мог проглотить ни куска. Наконец ему удалось сделать глоток, но как раз в этот момент пароход, дрожа, зарылся носом в воду, — парень сейчас же зажал рукой рот и стал давиться.
В другой раз, заметив, что в средней части парохода качка чувствуется значительно меньше, чем на баке, он пытался съесть свою порцию в бункере. Утомленный работой и истощенный от голода организм требовал своего. С большим трудом Гинтер съел котлету и две картофелины, но уже спустя полчаса, заливая внизу горячий шлак, он вдохнул серные пары, и сразу же его желудок конвульсивно сжался.
Он все больше бледнел и слабел. Между тем работа с каждой сменой становилась все тяжелее, уже давно уголь приходилось перекидывать лопатой к люку котельного помещения. Теперь это невозможно было сделать одним броском: надо было накидать уголь в кучу на полдороге, затем перекидывать эту кучу дальше и, наконец, в третий раз сбросить в котельное помещение.
Трюмному все восемь часов некогда было поднять голову. Работая в полусогнутом состоянии, с исцарапанными, избитыми руками, он обливался потом и задыхался в угольной пыли бункера. Промокнув до нитки, он жарился еще некоторое время у очищаемых топок, заливая золу и шлак, потом, разгоряченный, поднимался вверх на палубу и вытаскивал лебедкой золу. А наверху свистел пронизывающий сырой ветер, холодные брызги обдавали его с ног до головы, и, коченея, замерзший, щелкая зубами, он уже опять тосковал по жаркому машинному отделению, по запаху серы и пыльному бункеру.
Промучившись свои восемь часов, он еще не мог свалиться на койку и отдохнуть: стол в каюте был завален грязной посудой. Трюмный шел в камбуз за горячей водой. По пути ветер наполовину расплескивал ее, а оставшаяся вода остывала, и в ней нельзя было отмыть жирную посуду. Так проходил час. А каюта все оставалась неподметенной и ламповое стекло закопченным, как труба. Только убрав все, трюмный мог отдохнуть.
За иллюминаторами плескалась вода, временами волны с силой ударялись о борт парохода. Через несколько часов товарищ тряс трюмного за плечо — снова надо было вставать. Он знал, что его ожидает, предвидел до последней мелочи все предстоящие мучения. Тяжело вздохнув, как осужденный, спускался он вниз, к топкам.
Волдис, к явному неудовольствию товарищей, не страдал морской болезнью, аппетит у него был