Достаточно ненароком оброненного слова, чтобы слух распространился со скоростью пожара. Иной раз и слово-то не обронено, однако авгуры умеют истолковывать приметы.
Харч улучшается — ясное дело, скоро домой. Снабжение стало хуже — не иначе как экономят средства, дорога влетит в копеечку… Когда же в дорогу? В начале месяца, на Пасху или к зиме — а там снова-здорово, все те же пророчества, до очередного верного признака, до очередной точной даты. В случае необходимости на кого-то сослаться, хоть из-под земли достанут какого-нибудь капитана или рядового красноармейца, который подтвердит: мадьяры вернутся на родину… Сосед мои, Йожеф Дожа, сельский учитель, еще полтора года назад сложил свое барахлишко в сундучок. Так и ждет в полной готовности, распаковывать не собирается.
Всегда отыщется какое-нибудь «официальное» лицо, которое назначит очередную близкую дату. Это поддерживает равновесие духа. Именно поэтому возвратился в лагерь Юон Тур. Ведь даже самый недолговечный слух дороже долгой и прочной любви. На воле можно есть, пить, иной раз обнять женщину. Зато здесь можно верить, а для бесприютного пленника эта вера превыше всех благ.
Должно быть, поэтому число побегов из лагерей ничтожно. Другая причина, возможно, заключается в том, что беглецов почти всегда возвращают обратно. Изредка разносится слух о ловком побеге с благополучным исходом. Четверо немцев, работавших на ивановском аэродроме, полгода воровали бензин, а в конце 1945-го сели в самолет и улетели. Трое венгров уехали на родину в эшелоне с рудой, направлявшемся в Диошдёр. Еще трое, в том числе некий ротный командир — в униформе! — пешком добрались из Донбасса до пригородов Будапешта и из дома прислали письмо в лагерь.
О других случаях я не знаю. Наверняка они были, и слух о них распространялся мгновенно, однако до меня эти слухи не дошли. Остальные беглецы через несколько дней или недель оказывались там, откуда подались в бега. Десять дней отсиживали в карцере, затем давали обещание не предпринимать дальнейших попыток. Большинство и не предпринимали. Мне известно о трех немцах, которые однажды добрались от Волги до Москвы. Их доставили обратно, однако после десяти суток карцера они снова бежали. На сей раз пешком дошагали до Кенигсберга; насколько я знаю, это был рекорд. Обратно в лагерь их вернули на самолете.
Во всем этом нет ничего нового. Подобные строки мог бы написать даже тот, кто никогда не бывал в плену. Человек, наделенный хотя бы начатками воображения, понимает, что тоска по родине — это молчаливое, тихое, но всепожирающее ожидание. Оно подрывает терпение, напрягает нервы, омрачает душевный покой. Но кому довелось это пережить, тот знает, что тоска по родине не только разрушающая сила. Она созидает: создает в человеке новые способности, как любая людская ущербность и нужда. В утратившем зрение обостряется осязание, чахоточному в лихорадочном забытье предстают удивительные видения; пленников тоска по родине побуждает к раздумьям.
Именно тоска по родине формирует мировоззрение. Путь ему проложила история, этапные повороты войны и события мирного существования. Все это были факты непререкаемой, убедительной силы. Но и факты эти были бы напрасны, даже проигранная война не сыграла бы решающей роли, если бы целина отупелой, иссушенной души не была бы вспахана и засеяна ностальгией.
Ностальгия вызвала процесс великого самоочищения, сведения счетов с прошлым и с самим собою. Ведь «когда же домой?» — это всего лишь часть вопроса, где вторая половина звучит так: «Каким же образом мы очутились здесь?» И с универсальной точки зрения более существенна вторая половина. Тот, кто задается этим вопросом, лицом к лицу сталкивается с собственным прошлым, обдумывает свои поступки и былые надежды — с досадой, издевкой и раскаянием, как сифилитик — свои давние любовные похождения.
Если взглянуть, на что подвигла нас ностальгия, обнаружатся неожиданные результаты. Предприняв дилетантскую попытку исследования общественного мнения, я составил анкету из двадцати вопросов. Один из них был сформулирован так: «Как бы поступили вы теперь, обогатившись опытом почти двух лет, если бы повторилось 15 октября 1944 года?»[2] Этот вопрос я задал двадцати своим товарищам по несчастью и при выборе старался лишь, чтобы общественная позиция пленных отражалась пропорционально их классовой и профессиональной принадлежности, их общественному составу: чтобы были представлены бедные и богатые, евреи и не евреи, верующие и неверующие.
Из двадцати опрошенных пятеро сказали, что, если бы путч Салаши повторился, они бы и теперь сделали то же, что и тогда. То есть ничего. Мол, выполнили бы приказ. Трое признались, что нынешним умом сообразили бы «бросить оружие»; словом, избавили бы острие топора от необходимости наносить дальнейшие удары. Один из них был торговцем, другой — зажиточный крестьянин, третий — государственный служащий.
Но большая часть опрошенных, то есть двенадцать человек, заявили, что сейчас с оружием в руках приняли бы участие в движении сопротивления. Давайте примем их слова на веру, и пусть от имени всех двенадцати выскажется Иштван Тихани, неимущий земледелец:
«Приведись еще раз, уж я бы знал, какое принять решение. Приказывай не приказывай, а я бы не стал выступать с немцами заодно. В тот момент была возможность наконец-то вдарить по немцам, но мы ее упустили. Командир наш, капитан Пал Демча, не желал поддерживать Салаши. Наша рота вроде как саботировала, вот у нас и отобрали оружие. Случись такое сегодня, я бы нипочем не отдал оружие, обратил бы его против немчуры. Да и не только я, остальные тоже поступили бы так же. Можешь мне поверить, я наших ребят знаю».
Я спросил Тихани, а почему, собственно, теперь он принял бы такое решение. «А потому как очень уж тянет меня домой, тоскую я по ним». — «По ком?» — «Да по семье моей». И рассказал, что русские взяли его в плен неподалеку от Будапешта, когда он дезертировал из своей части, чтобы повидать семью. В плен он попал 24 декабря 1944 года, в рождественский сочельник. «Все могло бы сложиться по-другому», — заключил он, и здесь важно не то, что он прав, а то, что дошел он до этой правды своим умом. Ну и от тоски превеликой, по дому, по родине… И я снова задал ему вопрос: «Тоска по родине… что это, по-твоему, такое?»
Он отвечает не задумываясь: «Тоска по родине — это тоска по семье».
Что и говорить, ответ поразительный. Ну а если учесть, что из двадцати человек семнадцать сказали то же самое… В тридцатые годы, перед войной, я много бывал за границей, общался с венграми. Спрашивал их — скорее чтобы проверить собственные ощущения, — каким образом отражается в их душах тоска по родине. Беседовал в Париже, с рабочими завода «Рено», с поварихой в Оксфорде, в Ливии — с врачом и с уличной женщиной. Все они говорили одно и то же, хотя разными словами: это Венгрия. Определенный край; улица; сияющее утреннее солнце; каникулы.
Рабочий в шахтерском районе Бельгии ответил, что у него, мол, одна-единственная мечта: еще хоть разок окунуться в родную речку, Задьву. Были и такие, кого влекла к себе Тиса; вода притягивает сильнее, чем земля. Все это, конечно, кусочки мозаики, но если их сложить, получится некая целостная картина: определенный климат, образ жизни и ее специфический ритм — словом, все, что мы вкладываем в понятие «родина». Те венгры тоже были изгнанниками, хотя их отторгли от родной земли не война и плен; отсталость производства вынудила этих людей эмигрировать за границу. И все же те венгры на вопрос «что такое тоска по родине?» отвечали так, что в школе получили бы высший балл. Я говорю это без какой бы то ни было иронии — с одобрением. Даже Петёфи не сумел бы выразить лучше.
А вот Иштван Тихани с шестнадцатью сотоварищами вместо того, чтобы тосковать по родине, убивается по своей семье. Что же это означает? Неужто понятие родного края сузилось, а богатые краски его расплылись настолько, что памяти хватает лишь на пожелтелую семейную фотографию на стене, парадный снимок, где запечатлены отец, мать и детишки? Или же и того хуже: истлело, распалось представление о родине, и Венгрия превратилась всего лишь в географическое понятие, розовое пятно, которое можно обнаружить в картографическом атласе, но не в сердце?
Поверим этому? Не стоит спешить. Выслушаем и других. Послушаем поэтов, любовь к родине — это их епархия. Родина для них осознанная реальность, на этот счет они привыкли высказываться открыто и смело. Вот и здесь, в плену, верные сей великой традиции, в каждом своем стихотворении они дают волю тоске по родине. Не будем придирчивы к любительскому уровню, главное для нас — степень искренности. В