вести календарик. Я медленно покачала головой.
— Месячные? Не знаю… Я никогда… они у меня нерегулярные, я не знаю…
— Они были хоть раз с тех пор, как ты переехала сюда? Ева, прости за прямолинейность, но ты спала с мужчиной после последних месячных?
Ее прямота мгновенно привела меня в чувство. Я сидела молча, Берит так же молча помогла мне подняться. Потом наполнила пакет свежими булочками и протянула мне:
— Можешь идти домой, я не буду вычитать у тебя из зарплаты. Но прошу тебя, подумай над моими словами. Полагаю, ты знаешь, чего я опасаюсь. Если захочешь поговорить, ты знаешь, где меня найти. Я даже могу пойти с тобой к врачу, ты ведь теперь сама себе хозяйка, да?
Я до сих пор помню каждое ее слово и бесконечно благодарна ей за то, что она тогда оказалась рядом. Я взяла пакет, поблагодарила и пообещала выйти на работу на следующий день. Никто из других работников ничего не заметил, даже Гудрун, и я была рада, что Берит скрыла от них мой обморок. Я шла домой, вдыхая воздух жадными глотками, пока желудок не успокоился. Я поняла, что имела в виду Берит, и знала, что это означает для меня, но сейчас была не в состоянии проверять. Я хотела только отдохнуть и вслушаться в себя, как только я одна умела, и получить ответ на мучающий меня вопрос.
Я представляла, как, завернувшись в теплый плед, сяду в саду и съем теплые булочки с сыром и маслом, запивая их чаем. В тот день солнцу удалось пробиться сквозь облака, и его слабые лучи согревали землю. Я зашла по дороге в магазин, купила сыр, масло и букет роз. Они выглядели по-зимнему чахлыми, и вряд ли их слабым бутонам суждено было раскрыться, но я все равно купила их, поддавшись минутному приступу ностальгии. Слава богу, мысли о булочках с сыром не вызывали у меня тошноты, а от прогулки на свежем воздухе мне стало лучше, поэтому домой я пришла уже в приподнятом настроении. Я открыла дверь… и остановилась на пороге, в то время как мой мозг отмечал детали.
В прихожей — сумка. На спинке стула — пальто. Красивые кожаные сапоги небрежно валяются на полу. Из спальни доносится какой-то шум, как будто выдвигают и задвигают ящики. Я узнала пальто и сумку.
Услышав хлопок входной двери, она вышла из спальни и в изумлении уставилась на меня. Мама.
Она выглядела усталой. Ее светлые волосы, как всегда, были вымыты и уложены, но под глазами залегли темные круги. Я давно ее не видела, и сейчас впервые заметила морщины вокруг рта и на лбу. Но рот был прежним. Губы, которые раскрывались в вульгарном или истеричном смехе, или чтобы произнести слова, которые сделали меня такой, какой сделали. Как зачарованная, я уставилась на эти накрашенные красной помадой губы, и даже когда она заговорила, видела только их.
— Ева. Я не ожидала тебя увидеть. Почему ты не на работе?
Она подошла ко мне, и я поняла, что зрение меня не обмануло. Она выглядела усталой, бледной и постаревшей, а домашняя застиранная кофта только усиливала это впечатление. Она меня не обняла, впрочем, я этого и не ждала. Она просто стояла и смотрела на меня. Я сняла куртку, вышла в кухню, чтобы не видеть эти красные губы, и поставила чайник. Она пошла за мной, и я вынуждена была что-то сказать:
— Я плохо себя чувствовала, и Берит отослала меня домой. Я собираюсь пить чай. Ты будешь?
Странный вопрос, согласитесь. Я не спросила, что она тут делает, почему не хотела со мной встречаться, почему не предупредила о своем приезде, — голод пересиливал все остальные чувства. К тому же я знала, что силы мне еще понадобятся.
— Если ты угощаешь… — ответила мама, и я взглянула на нее. Она выглядела слегка растерянной, но держала ситуацию под контролем.
Мы вместе приготовили чай и бутерброды и отнесли все в гостиную. Я поставила розы в старую белую вазу на столе. Мама поежилась.
— Ты не затопишь камин, Ева? Тут можно околеть от холода! Не понимаю, как ты вообще здесь можешь жить. Но ты сама сделала этот выбор.
Я ничего не ответила и пошла разжигать камин. Скоро в нем уже потрескивали поленья. Поднося к бумаге спичку, я думала, что между нами все сказано, сказано не словами, а их отсутствием. Она должна исчезнуть из моей жизни. Тут нечего обсуждать. Она всегда сама решала, как ей жить, не считаясь с мнением других. Я и была этими «другими». Одной из многих в кругу ее общения, состоявшем из знакомых, коллег и друзей, где не было фаворитов и приближенных. Всегда только Она — и все остальные.
Я размышляла об этом, сидя на диване, и удивлялась, почему это не приходило мне в голову раньше. Мама тем временем сходила за вином и вернулась с бутылкой и двумя бокалами. Она уверенной рукой налила полный бокал.
— Мне нужно согреться. Ты, наверное, не будешь, но я на всякий случай захватила для тебя бокал…
— Если ты угощаешь… Что ты тут делаешь? — вырвалось у меня само собой. Мне захотелось вышвырнуть ее отсюда. С этого дивана, из этого дома, из моей жизни. Но сначала она должна была признаться, кто она на самом деле. Я должна знать, кто мы друг другу.
— Папа, наверное, рассказал тебе, что я переезжаю в Лондон. В Стокгольме я уже все собрала, но здесь остались кое-какие вещи, они мне могут понадобиться. Мы…
— Мы?
Мама-сделала глоток вина.
— Я переезжаю в Лондон к мужчине. Думаю, для тебя это не новость.
— Не новость. Мне только интересно, когда ты собиралась сообщить это мне. Если вообще собиралась. Своей любимой дочери.
Мама раздраженно посмотрела на меня:
— Любимой… Что ты знаешь о любви? Конечно, я собиралась тебе сказать, но вообще-то ты уже достаточно взрослая, чтобы…
— Научиться любить себя. Да, мама, я знаю.
Я ее все время перебивала. Сама не знаю почему. Наверное, таким образом я пыталась защититься — чтобы эти губы не причинили мне новой боли. Я снова посмотрела на них, кроваво-красные, как в рекламе жвачки. Мама засовывала в рот бутерброд. Крошки сыпались на пол, но ей было наплевать. Ей всегда и на все было наплевать. Она откинулась на спинку дивана и налила себе второй бокал вина.
— В один прекрасный момент я поняла, что крышку гроба нельзя открыть изнутри: у человека есть только одна жизнь, и ее надо прожить с размахом. А отдохнуть… отдохнуть можно и в гробу, пока тебя едят черви. Но ты ведь всегда меня презирала, не так ли? Я все время чувствовала это, и мне приходилось с этим жить. Иногда я задаю себе вопрос: как ты на самом деле ко мне относишься? Ты всегда такая мрачная, такая сварливая, такая холодная. Тебе всегда было наплевать, как я себя чувствовала. Но ты всегда брала сторону отца. Папа и папа, Ева и Ева. Вас всегда было двое против меня одной. — Казалось, она говорит спокойно, но я слишком хорошо ее знала. Мертвенный холод сковал меня.
— Я холодная? Да я готова была на что угодно ради того, чтобы услышать от тебя хоть слово! Но ты меня словно не замечала. Смотрела сквозь меня. Ты могла хвалить других детей, но мои успехи не имели для тебя никакого значения. Я так жаждала твоего внимания, так старалась тебе угодить! И ты называешь меня холодной?! — Я сама не заметила, что почти кричу. Ее слова были так несправедливы, что я забыла об осторожности и дала волю эмоциям. А мама продолжила в той же спокойно-агрессивной манере:
— Когда-то я была тебе нужна. Ты этого не помнишь, потому что была совсем маленькой. Да-да, когда была младенцем, ты вопила, умоляя взять тебя на ручки. Но я не могла заставить себя сделать это. Ты вызывала у меня отвращение. Ты специально сделала роды кошмарными, мне было очень больно, я ненавидела себя, свое раздавшееся за время беременности тело, кровь, хлеставшую из меня ручьем. Но тебе было наплевать. Ты только вопила и просила грудь. И это было так омерзительно, что я тоже начинала вопить. Я относила тебя в ванную и закрывала дверь, чтобы не слышать твоих воплей.
Я откусила кусочек от бутерброда, ощутила на языке вкус свежего ржаного хлеба, специй и сыра и глотнула чая, такого горячего, что он обжег мне горло.
— Ты говорила, что я не хотела сосать грудь, и у тебя чуть не началось воспаление.
— А что мне было говорить? — тоном обиженного ребенка возразила мама. — Ты брала только одну грудь, и я испугалась, что превращусь в урода. Ты вцеплялась в меня как мартышка и отказывалась отпускать. Впивалась в сосок, как пиявка, и сжимала губы так, что аж вся синела. Я от боли чуть сознание