оставшейся с тремя голодными детьми и еще одним не родившимся, и было Нюре всего-то тридцать два года от роду, только последние восемь лет ее безмужней жизни год за три шел. На загорелом лице еще почти не было морщин, а крепкие груди настырно выпирали из-под цветастой кофты. Но глаза были матовые, как погашенные фонари.
Летняя жара размаривала. На Нюркиной груди выступали капельки пота, скатывающиеся в ложбинку выреза, и Гриша не мог заставить себя не следить за этими капельками и мысленно продолжал их путь.
Летний дождь начался внезапно и бурно. Гриша растерянно посмотрел на новый, справленный родителями костюм, надетый в дорогу, для того чтобы не помялся в узелке — даже самого захудалого чемоданчика, в который можно было бы уложить костюм, в их доме не нашлось.
— А ну раздевайся! — скомандовала сообразившая, чем вызвана растерянность мальчика, Нюрка. — Костюм спрячем, а трусы намокнут, так можно снять потом — под штанами видно не будет.
Повинуясь командам попутчицы, Гриша машинально стягивал и отдавал ей пиджак, рубашку, брюки, которые она, аккуратно складывая, прятала под куском брезента. Оставшись в одних длинных трусах, мальчик с ужасом заметил, как вздымается черный сатин. Скрючившись, он попытался скрыть столь внезапное проявление собственного мужского естества. Никакой дождь не осаживал напора плоти.
— Ну, чё стушевался, герой. Так и надо! Дело-то молодое. Худо, кабы не стояло. Давай, иди лучше сюда, в соломе не так мокро.
Величественным, как у молодой императрицы, движением руки она призвала Гришку в углубление в соломе, где сидела. Сама Нюрка оставалась в юбке и блузке. Стремительно намокавшая ткань прорисовывала темные соски, мягкие складки на животе, впадинку пупка и почти рубенсовскую линию бедер.
Дрожа не столько от дождя, сколько от перевозбуждения, Гриша сел рядом с женщиной. И вмиг захмелел от острого запаха ее тела, смешавшегося с запахом намокшей соломы. В небе шли свои скачки, летевшие наперегонки с их грузовиком облака подстегивали своих небесных лошадей по бокам — давай, давай!
Почти теряя сознание от столь неожиданной близости женского тела, Григорий прикрыл глаза. И почувствовал, как теплая рука коснулась его застывших пальцев и властно потянула его руку. Под пальцами оказалось что-то упругое и удивительно теплое. Не открывая глаз и боясь пошевелиться, мальчик ощутил ладонью, что его рука лежит на Нюриной груди.
Он нагнул голову туда, где только что была его ладонь, лбом и носом отодвинув край намокшей кофты, прикоснулся губами к соску. Казалось, что он, изжаждавшийся, стоит перед колодцем, подносит к губам ледяное ведро и втягивает в себя эту невидимую миру субстанцию. И он уже не понимал, облил ли он себя влагой из привидевшегося ведра, взмок ли от неиспытанного доселе напряжения или это дождь покрыл мельчайшими капельками каждую из его пор.
Женщина подвинулась к нему ближе, так что его разбухавший член упирался ей в бедро. Одной рукой она гладила его по голове, как это в детстве, лаская, делала мама, а другой направила его бездельничающую руку куда-то вниз, в теплую восхитительную вязкость.
Мир рухнул, исчез. Не было ни этой, сотни раз изъезженной и исхоженной дороги в райцентр, ни тряского разбитого грузовичка, ни ливня, ни облаков. Не было ни женщины, ни его самого. Не было мира. Ни в одной из своих ночных поллюций не испытывал он наслаждения, подобного этому. Космос и Вечность, Небо и Бездна сливались в Гришке Карасине, семнадцати лет от роду, познающем свою первую, такую фантастически прекрасную жизнь.
Все оборвалось так же внезапно, как и началось. Мерно трясшийся по ухабам грузовик, будто подвыпивший интернатовский дворник, вдруг завилял из стороны в сторону и резко встал как вкопанный. Одноглазый дворник Панкрат в таких случаях падал замертво лицом в громадную лужу на улице Коминтерна, не пересыхавшую даже в жару.
— Еба на! Ось полетела!
Резко оттолкнув мальчишку и заправив грудь обратно в блузку, Нюрка вскочила на ноги и, натягивая трусы, свесилась за борт.
— Чё случилось, Тимофеич?
— Ось, ебеныть, полетела. Говорил же председателю — новая ось нужна! А он все — после посевной, б.., да после уборочной! П….ц всему делу венец! Доездились! Вылазьте и дуйте в райцентр, в МТС! Пусть тягу высылают!
Гришка лежал на грязной соломе со спущенными до колен трусами и опавшим членом, снизу смотрел на синие вздувшиеся вены на ногах вмиг ставшей такой некрасивой Нюрки и чувствовал, как по щекам катятся слезы. Космос прервался.
— У тебя кроме костюма чё попроще есть, а то штаны по грязи замажешь? — спросила Нюра и скомандовала дальше: — В райцентр тебе идти. У меня ноги хворые, вишь какие. Не дойтить.
Библиотекарши собрались провожать любимчика в дорогу. После проводов Гриша попросил на ночь остаться в библиотеке, объяснив, что к экзаменам много чего выучить надо, а времени до отъезда не осталось.
Замкнув на тяжелый засов дверь, погасив свет, чтоб с улицы не было видно, что в библиотеке кто-то ночует, он сидел в методкабинете — бывшей хозяйской спальне — и, растирая глаза руками, пытался представить себе, как здесь все было. Николай Андреевич в этой спальне с молодой женой. Не всегда же он был стариком, в старомодном сюртуке, каким знал его Гриша. Здесь Николай Андреевич, наверное, познавал тот Космос, к которому сегодня ему, Гришке Карасину, позволили чуть прикоснуться, но не пустили дальше.
Подумав о старике, Гриша вспомнил про тайник в комнате няньки. С огарком свечи пробрался он в бывшую комнату Еремеевны. В тайнике за Брокгаузом и Ефроном лежал сверток в батистовом платке. Фотографии маленького Ильюшеньки на деревянной лошадке у рождественской елки. На том же фоне все семейство — сам Николай Андреевич, еще совсем не старый, но с чуть седоватыми бакенбардами, в кителе инженера связи, его супруга, с уложенной вокруг головы косой и удивительно печальными глазами, Ильюшенька у нее на коленях — и витой вензель в углу «Фотографическая мастерская братьев Бриль, 1896 год». Другой снимок: Илья, выросший и возмужавший, в военной форме, и дата — 1915 год. Полустершаяся записка: «Прости, Господом молю, прости меня! Но после гибели нашего мальчика мне незачем более жить».
Здесь же, рядом с фотографией и запиской, лежали дивной красоты кольцо, серьги с подвесками, колье с неведомыми сельскому мальчику голубыми камнями. Наследство аббата Фариа.
Кольцо пришлось продать на станции — иначе до Москвы было не добраться. В железнодорожной сутолоке у мальчика вытащили все с таким трудом скопленные матерью деньги, и только стариковский платок, оставшийся в кармане на том боку, на каком он спал, позволил двигаться дальше. Толстая цыганка, к которой отвела служащая станции, лениво взглянула на протянутое ей кольцо, и по вспыхнувшему недоброму блеску в глазах Гриша понял, что отдает вещь даже не за сотую долю истинной ее цены.
— Еще есть? — жадно спросила цыганка, которая только что вообще не собиралась ничего покупать. Теперь, почуяв невиданную добычу, она хотела забрать все, что можно.
— Не-ет, — неумело соврал Гриша, — все, что осталось от бабки. Остальное в войну проели…
— А это уцелело?
— Мать берегла, чтоб мне в Москву учиться уехать, — краснел юноша. Цыганка пугала. Но, вспомнив мамино поучение — любого человека надо пожалеть, понять, почему он вырос таким злым и жадным, а не добрым и щедрым, Гриша мысленно представил себе эту противную бабищу в засаленных юбках, от которых несло потом и еще чем-то противным, маленькой девочкой. Подкинули девочку в табор (при всех цыганских причиндалах и приговорах внешне тетка на цыганку не