— Иннокентий Семенович? Это Пискунов. У нас проблемы... Да, не уследили. Я знаю... Никто не думал, что он отважится действовать прямо в институте, в кабинете директора... Безумие какое-то... Нет, жив. Ничего сказать не может — шок. Болевой и психологический... Тут, знаете ли, такое дело... Он его кастрировал... Да делаем, делаем, господин подполковник... Знаю... так точно... Институт и так окружен, можем только прочесать этажи, но... Да, я думаю, что бесполезно... Я знаю... Да, виноват... Мы... Я... Но...
Он с гримасой отчаяния засунул смолкший телефон в карман и рявкнул в испуганно шушукающуюся толпу:
— Да вызовите вы наконец настоящего врача, медики хреновы! Эскулапы, есть среди вас доктор?! А, что б вас всех!
Протей попросил водителя остановить машину возле Спасо-Преображенского собора, расплатился и вышел. Несмотря на будний день, в храме было полно народа, в основном старушки и иностранцы. У иконы Богородицы Протей остановился. Его заметно пошатывало, в глазах стояла белесая пелена, все предметы казались смазанными и расплывчатыми. Уши словно заложили ватой, и только нарастающий, как морской прибой, шум крови терзал его слух, раздражая и вызывая странную слабость. Последнее время приступы становились все чаще и все продолжительнее. Проклятая контузия, полученная под Грозным, давала знать о себе все чаще и чаще. Раньше приступы начинались, как правило, после удачно выполненной работы — видимо, давало себя знать огромное нервное напряжение. Теперь же, в последние полгода, они грозили застать в самое неподходящее время в самом неподходящем месте. Он все время боялся, что когда-нибудь его может скрутить во время операции — и это будет конец. Разумеется, об этой печальной регрессии он не говорил ни начальству, ни товарищам, понимая, что в этом случае станет для них не только ненужным, но и опасным «слабым звеном». Как правило, приступы продолжались десять-пятнадцать минут, но он-то знал, как много всевозможных, и не всегда приятных, событий может произойти за это время. Как-то раз, когда приступ застал его прямо на улице, скрываясь от любопытных глаз, он вошел в церковь, и случилось странное... Из сплошной стены плотного тумана, занавешивающего взор, отчетливо и ярко выступила икона Божьей Матери. Это было так неожиданно и... прекрасно, что он замер, боясь спугнуть чудо. Самое удивительно, что в этот момент он не испытывал неприятных ощущений, которыми сопровождался каждый приступ, да и обычной слабости после он тоже не испытывал. С тех пор, чувствуя приближение очередной волны безумия, он стремился успеть добраться до этой спасительной гавани, и, как правило, приступ терпеливо ждал, словно подвластный более мощной, неведомой силе. Протей не был религиозен. Более того, когда-то, на заре комсомольской юности, он относился к религии с насмешливым презрением, считая ее спасательным кругом для слабаков. Почему же судьба даровала ему избавление от страданий таким странным и неестественным для него способом? Стоя перед иконой, он ни о чем не думал, не просил и не каялся. Все было ясно. Это был странный «диалог»: византийские, полные скорби глаза смотрели в глаза северные, леденистые и холодные. Они смотрели друг на друга и молчали. Они могли так смотреть друг на друга часами, безмолвные, словно вечность... Протей иногда противился сам себе, пытался избежать этих «встреч», относиться к ним как к обычному выверту больной психики, найти разумное и логическое объяснение происходящему. Он где-то вычитал, что секрет эффекта этих притягательных глаз таится в манере живописи старых мастеров. Их секрет был в том, что, рисуя глаза, они смотрели на рот иконы, а рисуя рот, смотрели в глаза. Не так ли появилась загадочная улыбка Моны Лизы? Но все эти мысли посещали его в промежутках между приступами, при их приближении он вновь и вновь стремился поскорее добраться до спасительного лика, уже не думая ни о причинах, ни о логике. Иногда он робко пробовал помолиться или просто что-то объяснить, рассказать. Не получалось. На душе становилось еще гаже, а разум протестовал против подобной «глупой слабости». Так они и встречались: стояли друг напротив друга и молчали. Да и не нужны были слова. Не словами шло это общение. Не о чем было говорить, не о чем просить и не в чем каяться. Все уже состоялось. Они просто смотрели друг другу в глаза. Шум крови в ушах человека потихоньку стихал, и вокруг наступала блаженная тишина. И в этой тишине они смотрели друг на друга...
Расстояние от лестничной площадки до комнаты я преодолел столь быстро, что держащий в руках камеру человек едва успел обернуться. Вот тут я и вознаградил себя за долгое терпение! Основанием ладони нанес удар в лоб и тут же завершил комбинацию другой рукой в солнечное сплетение (хотелось по- русски, в челюсть, да нельзя: ее обладатель должен говорить). Не успел еще «вязаная шапочка» мокрым кулем опуститься на пол, как я уже успел проверить кухню, ванную комнату и туалет. Кроме нас троих в квартире никого не было. Даже жаль: такая молодецкая удаль всуе пропадает... Ладно, перевернется и на нашей улице грузовик с кокаином... Я вернулся в комнату. В углу, на покрытом куском черного шелка столе, жалась обнаженная девчушка, с ужасом переводя взгляд с меня на своего недавнего «оператора».
— Не бойся, — сказал я. — Это входило в программу сегодняшнего вечера. Одевайся, а мы пока поговорим с дяденькой.
«Вязаная шапочка» все еще сидел на полу, ловя ртом воздух, как вытащенная на берег рыба. Давая ему время отдышаться, я проверил его брошенную на стул куртку, вытащил паспорт, раскрыл:
— Платонов Сергей Петрович, — вслух прочитал я, — женат, прописан... О! Двое детей! Своих детей ты тоже снимаешь, поганец?!
— Вы кто? — просипел он, понемногу приходя в себя.
— Бэтмен, — представился я, — а из тебя сейчас буду делать Джокера. В смысле: пасть порву так, что до конца жизни от уха до уха улыбаться будешь. Быстро и коротко: где остальные члены группы?
— Какой группы?! Что вам надо?!
Я оглянулся: девочка торопливо одевалась, не обращая на нас внимания. Не сильно (ну, нужен мне еще этот подлец, что тут поделаешь!), но точно я припечатал его носком ботинка в печень... пусть плохо думает о милиции — я сам о себе не самого лучшего мнения. Ах да, я же забыл ему сказать, что я из милиции. Для него я пока что «Бэтмен».
— Примерно такие чувства я испытываю, когда мне врут, — пояснил я. — А почему тебе должно быть легче? Знаешь, какой мой любимый фильм? «Французский связной». Делает мужик свое дело и никаких угрызений совести не испытывает...
— Так вы из милиции?
— Третий отдел. Полиция нравов.
— Тогда вы не имеете права меня бить! — заявил он.
— Не-э, — поморщился я. — Все равно буду. Потом можешь в прокуратуру жаловаться, что тебя «Бэтмен» из полиции нравов пинал. Или ты, может быть, где-нибудь здесь свидетелей видишь? Да и какая тебе разница, что будет потом? У нас с тобой диалог в реальном времени разворачивается. Последний раз спрашиваю: кто еще с тобой занимается этим бизнесом?!
Он посмотрел мне в глаза, видимо, что-то для себя выясняя, и, выяснив, четко отрапортовал:
— Павлов, Сомин, Леантышев и Прохоренко... Бить не надо.
— Как скажешь, — легко согласился я, присаживаясь на краешек кровати. — Адреса этих продвинутых кинематографистов?
— В записной книжке, — по-военному четко отозвался Платонов. — Книжка в куртке.
Достав книжку, я убедился — не врет. Что там дальше: номер части, звание, фамилия командира и планы дислокации?
— У кого из них хранятся кассеты с... Одним словом, кассеты с записью? Быстро!
— Кассеты? — его взгляд предательски метнулся в угол, к столу, на котором стояли почему-то сразу три компьютера.
— Ага! — приятно удивился я. — Как там у Булгакова: «Это я удачно зашел!» Стало быть, у тебя тут целая студия. Та куча компьютерных дискет и есть продукция вашей «порно-пикчерс»?
Он вздохнул так тяжело, как будто «Оскара» обещали ему, а дали «Бен Гуру».