кудри с павлиньими перьями, лежал Главкон, не поднимая головы, и слуги молчали, только кони ржали тонко да жевали верблюды. Так они простояли три дня. На четвертый игумен принял пришельца, продал рабов и имение, нарек Главкона Геннадием и велел ему чистить хлевы.
С каждым годом крепла добродетель молодого инока, и даже мирские пересуды и сплетни не касались его имени. Наконец он захотел жить отдельно, отшельником. Напрасно игумен убеждал его, что, живя в общежитии, он большим людям оказывает помощь и меньше рискует впасть в гордость, брат Геннадий только кланялся и твердил: «Авва, отпусти меня в пустыню».
Брат Геннадий поселился в заброшенной каменоломне, невдалеке от дороги, по которой проходили торговые караваны. Вдали была видна полоска моря, а на западе желтела холмистая пустыня. Верстах в двух была маленькая долина с травою, чистым ключом и несколькими запыленными кустами. Ходя туда за водою, брат не раз встречал там диких зверей и должен был ждать, когда они уйдут с водопоя, чтобы самому зачерпнуть в той же глубокой луже. Часто он там отдыхал и пел псалмы, будя каких-то жирных птиц, которые сидели в траве, как в силках, и не летали, только поворачивали круглые головы.
Уединение пустынника было случайно открыто погонщиками верблюдов, искавшими источник, а нашедшими монаха. Тогда через некоторое время от проезжей дороги протопталась пешеходная тропа к заброшенной каменоломне. Стали ходить и женщины, которым хотелось знать, в чем особенно сильна молитва нового пустынника. Решили, что он — сновидец, истолковывает виденья и исцеляет глазные болезни.
К тому времени брату Геннадию было лет сорок пять. По-прежнему он был высок, худ и строен, но от юношеской красоты остались только глаза, низко посаженные, будто сползшие на щеки, все же остальное лицо заросло бородою, черной и длинной. Волос он стриг и носил козью милоть.
Теперь уж ничто не могло затускнить чистого имени брата Геннадия, и он стоял у всех на виду, как далеко разливающий свет Божий факел.
Каждый вечер, утро, ночь и полдень он благодарил Творца за свою участь и за небесную милость, дающую ему крепость и силу.
Однажды монах плел, по обычаю отшельников той страны, ивовые корзины, не поднимая головы от своей работы, как вдруг заметил, что на его руки упала тень. Подняв глаза, он увидел, что вход в келью загораживал высокий человек, по одежде солдат. В руках у гостя был большой ларь, окованный медью, и дальше на солнце стояла молодая женщина, держа за руку мальчика лет пяти. Монах подумал, что эти люди имели вещее сновидение или страдали глазами, но оказалось, что воин просто шел в город, где никого не знал, и, опасаясь, чтобы жители не отняли у него имущества и не обидели женщины и ребенка, просил брата Геннадия сохранить до его возвращения ларь и родственников, обещая пробыть в городе не более двух суток. Напрасно отшельник отговаривался, что женщине будет неудобно, холодно по ночам, нечего есть, и что пещера не защищена от диких зверей, — воин так усиленно просил его, что брат Геннадий начал колебаться. Наконец пришлец сказал:
— Ведь я могу подумать, отец, что ты не надеешься на свое целомудрие, оттого не хочешь исполнить моей просьбы, потому что все твои доводы — не более как пустые отговорки. У сестры есть дорожная провизия, которой она легко может питаться эти два дня, в пути она привыкла к прохладным ночам, а ребенок тих и послушен.
Если бы солдат был сердцеведцем, он не мог бы найти лучшего способа убедить брата Геннадия, как выразить сомнения в его крепости. Ведь и отказывался-то он от страха, какая про него пойдет молва, когда узнают, что у него провела ночь женщина, но когда он вместо предполагаемых толков увидел уже родившееся подозрение в душе пришельца, — он быстро согласился, принял тяжелый ларь и ввел в свое жилище женщину и ребенка. Воин поблагодарил старца, подтвердил еще раз, что через два дня вернется, и пошел от кельи по дороге. Брату Геннадию показалось, что чем дальше удалялся гость, тем выше и туманнее становился, словно растекаясь в вечернем воздухе; но в пустыне бывают странные освещения, обманчивые и соблазнительные, особенно для глаз, усталых от непрестанного созерцания раскаленных песков.
Женщина была молчаливой и дикой. Сначала отшельник заговаривал с ней о том, о другом, но видя, что она ничего не отвечает, только поводит глазами да крепче прижимает к себе ребенка, — бросил расспросы и принялся за свои дела, как будто в келье, кроме него, никого не было. Может быть, гостья была чужеземкой и не понимала языка, на котором говорил монах.
По временам она вытаскивала из мешка лепешки и вяленую рыбу, кормила ребенка и сама ела, отвернувшись от брата Геннадия, как дикий зверь. От циновки, предложенной ей монахом на ночь, она отказалась, а провела ночь сидя у углей, клюя носом. Мальчик заснул у нее на руках.
Так прошел день, другой, третий, а солдат все не возвращался. К счастью, в эти дни брата Геннадия не посещали богомольцы, так что присутствие у него в келье женщины осталось неизвестным.
Наконец гостья на чистом греческом языке объявила, что она дольше ждать не хочет, сама пойдет в город и отыщет брата, и попросила Геннадия дать ей на дорогу немного денег из тех, что хранились в ларце, ключ от которого висел у нее на шее вместе с амулетами. Монах стал говорить, как опасно пускаться в путь одной женщине, что она не знает, как отыскать в большом городе никому там не известного ее брата, что лучше подождать еще некоторое время, потому что в конце концов вернется же сюда солдат. Но гостья оказалась упрямой, сварливой и подозрительной. Она возвысила голос и, держа ребенка обеими руками за плечи, будто отшельник мог его обидеть, заговорила:
— Ты просто не хочешь мне дать денег, которые мне же принадлежат! Может быть, ты убил моего брата и меня с ребенком замышляешь убить! Почем я знаю! Ведь я же не все и деньги-то у тебя прошу, только сорок монет, и того ты не можешь дать мне! Жестокий ты человек — жестокосердный и алчный! Кто тебя знает: может быть, ты меня лишишь чести!
Она долго еще кричала; наконец монах взял у нее ключ, отомкнул шкатулку и, отсчитав ровно сорок монет, сказал:
— Иди с Богом! Я хотел сделать как лучше и сохранить тебя до возвращения брата, но неволить тебя не могу. Раз ты сама такая безумная, делай как хочешь!
— Конечно, тебе все равно, хоть сожри меня сейчас лев или тигр. Знаю я вас, монахов!
И потом стала уверять, что брат Геннадий дал ей только тридцать девять, а не все сорок монет. Тот отлично знал, что дал ей сорок, даже два раза при ней пересчитал, но та не унималась, все кричала, что он вор, что он ее ограбил, погубил, обесчестил, притом так плакала, вопила, рвала на себе волосы, что легко можно было поверить ее словам.
Между тем на тропинке показались богомольцы: две слепых женщины с поводырем, мальчик с бельмом и человек семь верблюжьих погонщиков. Очевидно, до них донеслись крики из пещеры, потому что они остановились и прислушивались.
Брат Геннадий, заметив это, не взвидел света Божьего. Что же о нем подумают?! Он зажал гостье рот руками, твердя:
— Молчи, молчи, безумная! Не сорок, а все твои монеты отдам тебе, только молчи, не срами меня!
Он долго говорил и все держал руки у рта женщины. Наконец она умолкла, а старец поспешно вышел навстречу богомольцам и принял их под открытым небом, не допуская до кельи, где бы они могли увидеть, чего видеть им не надлежало.
Помолился о слепых и мальчике с бельмом, успокоил погонщиков, растолковав им кошмары, мучившие их по ночам, а сам все оглядывался, думая, не начнет ли опять кричать оставленная в келье женщина. Но та молчала: видно, успокоилась.
Вернувшись, он увидел, что женщина, устав от слез и крику, заснула, и мальчик тут же свернулся комочком. Только как-то тихо и странно спала женщина, будто не дышала.
Наплакалась, натревожилась — и устала.
Сорок монет, рассыпанные, блестели.
Монах пересчитал их — ровно сорок. А ведь как спорила, как кричала! Смешные — эти мирские, чего