Ни гор, ни камней, ни неровностей. Лишь гладкая впадина – лист бумаги, на котором можно было бы написать все книги этого мира.
«Инша Аллах!»[33]
Почему Господь, чья фантазия безгранична, пожелал воссоздать здесь в реальности – да еще настолько зримо – самое что ни на есть абсолютное ничто?
«Инша Аллах!» Такова была его прихоть, и оставалось только согласиться с тем, что ему удалось завить завиток собственного творения, создав пустыню внутри пустыни.
Гасель оказался прав: ветер прекратил свое существование прямо на границе барханов, чтобы уступить место разреженной атмосфере, где менее чем через сто метров температура повысилась на пятнадцать градусов, словно пощечина горячего воздуха, которая побуждала отступить назад в поисках мягкой защиты песчаного моря, которое до того момента казалось ему невыносимым.
Они отправились в путь, когда солнце уже скрывалось за горизонтом, но даже это не принесло свежести в атмосферу, словно это проклятое место находилось за пределами действия основных законов природы и масса разреженного воздуха обладала свойством становиться непроницаемой – стеклянным колоколом, отделявшим «пустую землю» от остальной планеты.
Верблюды кричали. Их вопли были криком ужаса, поскольку инстинкт предостерегал их – эта твердая, горячая и жесткая почва ведет к концу всех дорог.
Вместе с темнотой появились и звезды. Гасель выбрал одну, за которой им предстояло следовать постоянно. Еще позже выглянула бледная луна, которая впервые – в кои-то веки – отбросила тени на призрачную белую равнину.
Туарег передвигался пешком равномерным шагом, подобно бесстрастному автомату, в то время как Абдуль ехал на самом выносливом животном – молодой верблюдице, на состоянии которой, судя по всему, еще не сказались усталость и нехватка воды. Когда молочное сияние начало стирать звезды с небосклона, первый остановился, заставил животных опуститься на колени и натянул над ними широкий навес верблюжьего цвета.
Через час Абдуль эль-Кебир начал ощущать, что задыхается, а в легкие не проходит воздух.
– Воды… – попросил он.
Гасель только открыл глаза и слегка покачал головой.
– Я умру!
– Нет.
– Я же умру!
– Перестань двигаться. Тебе следует лежать неподвижно. Как верблюды. Как я. Пусть твое сердце успокоится, а легкие вбирают минимум воздуха, который им нужен. Ни о чем не думай.
– Только один глоток… – вновь взмолился Абдуль. – Один глоток!
– От этого будет хуже. Попьешь с наступлением вечера.
– С наступлением вечера! – ужаснулся Абдуль. – Осталось по меньшей мере часов восемь.
Однако он понял, что настаивать бесполезно, закрыл глаза, выбросил все из головы и попытался расслабить каждую мышцу, не думая ни о воде, ни об окружавшей его пустыне, ни об ужасе, который, будто живое существо, поселился у него под ложечкой.
Он постарался полностью отрешиться от тела: пускай себе лежит здесь, само по себе, прислоненное к верблюду, – как это делал туарег, который словно выполнил свое намерение и обратился в камень. И тогда он узрел себя самого, разделенного на две части, одна из которых выступала как бы в роли стороннего наблюдателя, совершенно чуждого реальности жажды, жары или пустыни, а другая превратилась в пустую скорлупу, человеческую оболочку, неспособную чувствовать или страдать.
И, не до конца погрузившись в сон, он унесся далеко-далеко – в прошлое, в более счастливые времена, в воспоминания о детях, которых он видел последний раз, когда те были еще детьми, а сейчас уже стали мужчинами и отцами других детей.
Образы – реальность и фантазия – смешались у него в голове. Разом накатывали яркие сцены пережитого и другие, казавшиеся еще более реальными, которые, тем не менее, были всего лишь плодом разыгравшегося воображения.
Пару раз он просыпался с тоскливым чувством, что все еще находится в заключении, и реальность – то, что он на свободе, – ввергла его еще в большую тоску, потому что его камера превратилась в самую большую тюрьму, когда-либо существовавшую на Земле.
А туарег по-прежнему был здесь, перед ним, словно статуя, совершенно не двигаясь, почти не дыша. Он оглядел его, пытаясь понять, что это за человек и какие чувства он в нем пробуждает.
Он его боялся. Боялся – и в то же время уважал, испытывал благодарность за то, что тот его освободил и был, вероятно, самым уверенным в себе, прямодушным и поразительным человеком из всех, кого он когда-либо встречал. Однако существовало кое-что – вероятно, четырнадцать убитых, – что стояло между ними.
А может, это было различие рас и культур, то обстоятельство, что житель побережья никогда не научится понимать туарега и не воспримет его обычаев.
Туареги были единственным среди всех исламских народов, который, при всей своей приверженности учению Магомета, провозглашал равенство полов. Их женщины не только никогда не прятали лицо под покрывалом – в отличие от мужчин, – но еще и пользовались до замужества полной свободой, не отчитываясь о своих действиях ни перед родителями, ни перед будущим мужем, которого, как правило, выбирали самостоятельно, следуя своим чувствам.
В пустыне пользовались популярностью туарегские праздники холостяков – Ахаль, – на которых юноши и девушки собирались на ужин при свете костра, играли на однострунном амзаде[34], танцевали все вместе до поздней ночи. Женщина брала ладонь мужчины и чертила на ней рисунки, значение которых было известно только ее соплеменникам и которые указывали, как именно она желает предаваться любви этой ночью.
Затем каждая пара удалялась в темноту – искать в дюнах, на мягком песке и расстеленной поверх него белой гандуре, удовлетворения желаниям, выраженным на ладони мужчины.
Для обычного араба, ревностно заботящегося о том, чтобы та, которой суждено стать его женой, была девственницей, или о том, чтобы сохранить честь дочери, подобные вольности выходили далеко за рамки простого скандала, и Абдулю было известно, что в некоторых странах, например в Аравии и Ливии, и даже в некоторых регионах его собственной отчизны за гораздо меньший проступок виновных забрасывали камнями или отрезали им головы.
Однако имохаги отстаивали право своих женщин на то, чтобы заниматься сексом, одеваться, как им хочется, или иметь право голоса в семейных вопросах, с давних времен распространения мусульманства, когда религиозный фанатизм проявлялся более жестко и требовательно.
Это был народ, который с тех пор, как появился на Земле, умел брать для себя самое лучшее из того, что ему предлагали, отвергая все, что стесняло его свободу и его характер. Даже зная, что с ними нет никакого сладу, Абдуль эль-Кебир был бы горд и счастлив стать их лидером.
Туареги сумели бы принять и понять то, что он пытался предложить, никогда бы его не предали и не позволили другим его предать, потому что когда люди их племени клялись повиноваться аменокалю[35], то повиновались до последнего издыхания.
А вот жители побережья, которые превозносили его до небес, когда он изгнал французов, впервые дав им родину и основание гордиться собой, не сумели выполнить клятву верности и забились как можно глубже в свои убогие хижины, едва почуяв опасность.
– Что значит быть социалистом? – спросил его Гасель в первый вечер, когда они еще испытывали желание разговаривать и ехали рядом на раскачивающихся верблюдах.
– Стремиться к тому, чтобы справедливость была одинаковой для всех.
– Ты социалист?
– Более или менее.
– Ты считаешь, что все – и имохаги, и слуги – равны?
– Перед законом? Да.
– Я говорю не о законе. Я говорю о том, полностью ли мы, слуги и хозяева, равны.
– В каком-то роде… – Абдуль хотел выяснить, куда тот клонит, чтобы не попасть впросак. – Вы, туареги,