твоим зятем доном Педро. Согласно этому договору ты обязался не начинать войны, пока не придет арагонское войско. Мы сделали все, чтобы удержать тебя от твоего не ко времени поспешного геройства. Моя мать уговаривала тебя, как упрямого ребенка. Никто тебя не подстрекал, кроме тебя самого. Сказать, кто виноват во всем, что случилось? Ты хотел блеснуть передо мной, перед твоими друзьями, а главное, перед твоей еврейкой! Вот почему ты, вопреки нашему договору и вопреки здравому смыслу и разуму, дерзко ответил халифу. Вот почему ты пошел в отчаянно смелый бой. Вот почему ты толкнул в пропасть нашу страну и всю христианскую Испанию!
Дон Альфонсо стоял перед ней у возвышения. Он смотрел в её белое лицо с высоким, ясным челом, смотрел на её густые белокурые волосы и остро ненавидел её за злые рассудочные мысли, которые таились за этим челом.
— Теперь я понимаю, почему Генрих заточил твою мать и не выпускал на волю, несмотря на папские увещевания, — проскрежетал он тихо и горько. — Не думай, что я слабее его. Я не могу тебя убить, потому что ты женщина. Но безнаказанной ты не останешься за то, что погубила мою любимую. Я буду судить, чинить допрос за допросом, я выведу на чистую воду твои хитрые, тонко придуманные повеления и злодейские мысли, скрытые за ними, и тогда пусть весь крещеный мир укажет на тебя как на убийцу. И твои кровавые приспешники, де Кастро и остальные, тоже не уйдут от меня безнаказанными. Ты еще увидишь, возлюбленная моя, как я с ними расправлюсь. Они поедут на Сокодовер в позорной повозке. А ты, моя королева, будешь сидеть рядом со мной на трибуне и любоваться, как болтаются на веревке твои верные рыцари, твои Ланселоты.
Леонор твердо смотрела на мужа. На лбу у него проступил пот, лицо исказилось. Короткая рыжеватая борода слиплась, в нем уже не было ничего юношеского, лучезарного, теперь его не сравнишь со святым Георгием в Донфроне. Но хорошо, что прорвалась наконец та бурная энергия, что жила в нем; теперь никто не скажет, что в нем мало пыла, никто, даже её мать.
Она сказала:
— Ты говоришь бессмысленные слова, дон Альфонсо, потому что твоя наложница умерла. Я не причастна к гибели женщины, что жила в Галиане. Ни один судья не обвинит меня, даже если он разберется во всем до мелочей — и в том, что я делала, и в том, чего не делала.
Но вдруг ей надоели величественная осанка и достойный тон. Она спустилась с возвышения, подошла к нему почти вплотную, вдохнула его терпкий запах и сказала ему прямо в лицо:
— Но тебе я скажу, скажу сейчас и никогда больше не повторю: да, это сделала я. Я доставила себе это удовольствие, свою noche toledana. Я прочла кровавые помыслы в голове де Кастро и не удержала его, я поманила его кастильо. И бог помог мне. Богу было угодно, чтобы они погибли. Почему твоя наложница и её отец не укрылись за стенами иудерии вместе с другими евреями? Бог поразил их слепотой. И я говорю тебе прямо в лицо, в твое яростное, жаждущее крови лицо: сердце мое исполнилось ликования, когда она умерла.
Альфонсо застонал, отвернулся от нее, отступил на шаг; теперь в его лице было больше муки, чем ярости.
Леонор сполна насладилась своим торжеством. Она почувствовала жалость к дону Альфонсо. Пошла за ним, опять стала совсем близко.
— Не будем ссориться, дон Альфонсо, — сказала она, и голос её звучал необычно мягко. — Ты ранен, измучен. Позволь мне поухаживать за тобой, я пошлю тебе моего Рейнеро, он сведущей твоих лекарей. И позволь мне сказать тебе еще одно: я сделала это ради себя, но также и ради тебя. Я люблю тебя, Альфонсо, ты это знаешь. Все эти годы я была вернее стен твоей крепости, я была верна тебе и тогда, когда убрала с твоего пути ее. Я не могла дольше видеть, как король Кастилии, отец моих детей, тонет в грязи. Ты можешь опозорить меня перед всем миром, ты можешь меня убить, но это правда.
Альфонсо знал — это правда, но он заставил себя не верить. Он мог понять донью Леонор, но только умом. Все в нем восставало против нее. Он не хотел её любви; любовь злодейки была ему ненавистна.
Он отвернулся, бросился вон из комнаты.
Альфонсо был смертельно утомлен разговором, рана болела сильней, чем раньше. Он позволил вымыть себя, перевязать рану, уложить в постель. Он спал долго, глубоко, без сновидений.
Затем поехал в Галиану.
Он ехал по узким, крутым улицам вниз, к Тахо, один, без свиты. Жители узнавали его, сторонились, испуганно смотрели в худое, окаменевшее лицо, обнажали головы и низко кланялись, многие падали на колени. Он не видел, не слышал, ехал дальше, медленно, уставившись в землю; машинально, не глядя, отвечал на поклоны.
Он подъехал к белым стенам. Было очень знойно, над Галианой стояло тяжелое, дрожащее на солнце марево, все было тихо, как заколдовано.
Садовник Белардо осторожно приблизился к королю. Робко поцеловал руку.
— Я очень несчастен, государь, — сказал он. — Я не мог заступиться за госпожу. Их было очень много, верно, больше двух тысяч, и привел их знатный рыцарь, а у меня была только священная дедовская алебарда. Что мог я сделать против такой толпы? Они кричали: «Так хочет бог!» — и тогда свершилось. Но больше они ничего не попортили. Все в порядке, государь, и в доме и в саду.
Альфонсо спросил:
— Вы похоронили её здесь, в Галиане? Сведи меня к могиле.
Могила ничем не была отмечена. Голое место со вскопанным дерном возле цистерн рабби Ханана.
— Мы не знали, как быть, — оправдывался Белардо. — Ведь наша госпожа донья Ракель была некрещеная, я не посмел поставить крест.
Король махнул ему рукой, чтоб он ушел.
А сам тяжело опустился на землю, весь во власти жаркого, душного, мутного марева. Дерн был положен кое-как, могила казалась заброшенной, он бы и собаку так не похоронил.
Альфонсо старался вспомнить, как гулял здесь с доньей Ракель, как они голые сидели на берегу пруда, старался вызвать в памяти её лицо, походку, голос, тело. Но вспоминал только отдельные черты; она же, Ракель, оставалась далекой, неуловимой, каким-то смутно мерцающим видением. Если её дух где-нибудь бродит, то бродит именно здесь, но он не умеет его вызвать, верно, духи появляются, только когда сами хотят. А может быть, Бертран прав: женщина волнует кровь мужчины, не его душу.
Здесь, под ним, лежит та, что давала ему безбрежное счастье и страстное волнение, а что она теперь? Тлен и пища червей. Но странно, это оставляло его равнодушным. Что искал он здесь, на этой жалкой, неубранной могиле? Он ни в чем перед ними обоими, перед теми, что лежат в ней, не виноват. Они виноваты пред ним. Виноваты за сына. Теперь он никогда не узнает, что сталось с его Санчо. Все равно как если бы мальчик был зарыт вместе с ними, как если бы зарыто было и тлело в земле его, Альфонсо, будущее. Не надо было ему приходить сюда. Во рту у него был плохой вкус, губы пересохли.
Он с трудом перебрался в тень ближайшего дерева. Растянулся под ним. Он лежал там, закрыв глаза, солнечные блики играли на его лице. И опять он старался представить себе Ракель. Но опять он видел только покровы, сама она оставалась смутной. Он видел её в длинном одеянии, похожем на рубашку, такой, как она ждала его у себя в опочивальне. Видел её в том зеленом платье, в котором она предстала перед ним в первый раз в Бургосе, когда насмеялась над замком его предков. Да, в тот раз, когда она заставила его построить ей Галиану, она прибегла к колдовству и черной магии, хотя сама и не была при этом. И сейчас еще она заманивает его сюда, в Галиану, а его ждут ратные и государственные дела.
Правда, у него есть одно дело, выполнить которое он может только здесь: он должен передать Иегуде слова сына. Он наморщил лоб, стараясь припомнить, что же такое сказал перед смертью Аласар. Он отчетливо слышал: «Скажи отцу...» но что он должен был сказать, Альфонсо так и не мог припомнить.
Он заснул. Вокруг все было в дымке, все расплывалось, ничего нельзя было удержать. И вдруг перед ним появилась Ракель. Она вышла из дымки совсем как живая — это её матово-смуглое лицо, её серо- голубые, цвета голубиного крыла глаза — и стала перед ним. Совсем так же она смотрела, молча, но очень красноречиво, когда не хотела его, а он взял её силой, так смотрела, когда он кричал на нее, что она украла у него сына, и молчание её было громче всяких укоров.
Он лежал с закрытыми глазами. Он знал, это эспехисмо — наваждение, горячечный бред; он знал, Ракель умерла. Но в мертвой Ракели было больше жаркой жизни, чем в живой. И пока она смотрела на него,