потому что иначе он не стал бы держать их в магазине.
Каждый раз, когда мы доставляли продукт, мистер Дженкинс спрашивал меня, не смогу ли я сходить в дровяной сарай и принести дров для большой печи, которая была в магазине. Я всегда соглашался. В первый раз он предложил мне большой полосатый леденец, но я не мог с чистой совестью принять его за такие пустяки как принести дров, что мне было ни капли не трудно. Он положил леденец обратно в шкафчик и отыскал другой, старый, который как раз собирался выбросить за негодностью. Дедушка мне сказал, что раз мистер Дженкинс все равно собирается выбросить старый леденец, ясно, что от этого леденца никому не будет проку, и, стало быть, правильнее всего его взять. Я так и сделал.
Каждый месяц отыскивался очередной старый леденец, и, надо полагать, я практически избавил мистера Дженкинса от старых леденцов, загромождавших его магазин. Что, как мистер Дженкинс всегда говорил, очень его выручало.
Как раз в магазине на перекрестке у меня выудили пятьдесят центов. Эти пятьдесят центов скапливались долго: раз в месяц, когда мы доставляли продукт, бабушка откладывала для меня никель или дайм[9].
Это была моя доля прибыли в ремесле. Мне нравилось брать с собой и носить в кармане мои сбережения — горстку никелей и даймов, — когда мы ходили в магазин на перекрестке. Я никогда их не тратил, и всякий раз, как мы возвращались домой, высыпал все свои никели и даймы обратно во фруктовый кувшин.
Мне было приятно приносить их в магазин на перекрестке; меня тешило само сознание, что они у меня есть. С некоторых пор я заприметил в конфетном шкафу большую, красную с зеленым коробку. Я не знал, сколько она стоит, но рассчитывал, что, может быть, к следующему Рождеству куплю ее бабушке… и потом мы вместе ее откроем и съедим, что найдется внутри. Но, как я уже говорил, прежде чем это случилось, мои пятьдесят центов уплыли.
Время было обеденное, и мы только-только доставили продукт. Солнце стояло прямо над головой, и мы с дедушкой отдыхали, сидя на корточках под навесом магазина, прислонившись спинами к стене. Дедушка купил для бабушки немного сахара и три апельсина, которые нашлись у мистера Дженкинса. Бабушка любила апельсины, и я тоже — когда можно было их раздобыть. Я видел, что у дедушки их три, и знал, что один достанется мне.
Я сосал леденец. К магазину по двое, по трое стали сходиться люди. Говорили, что сейчас приедет политик и скажет речь. Едва ли дедушка стал бы специально дожидаться политика, потому что, как я уже говорил, ему не было до политиков ни капли дела, но, так или иначе, пока мы отдыхали, политик явился.
Он приехал в большой машине, взметавшей на дороге огромнейшие клубы пыли, которые все увидели задолго до ее появления. Он посадил кого-то вести за него машину, так что вышел он через заднюю дверь. Там же, на заднем сиденье, с ним была еще леди. Все время, пока политик говорил, она бросала на дорогу маленькие сигареты, выкуренные только наполовину. Дедушка сказал, что это уже скрученные, готовые сигареты, которые курят богатые люди, которым лень скручивать сигареты самим.
Политик обошел всех по кругу и всем пожал руки; нам с дедушкой, однако, не пожал. Дедушка пояснил, что по нашему виду ясно, что мы индейцы, а индейцы все равно не голосуют, так что от нас политику нет, можно сказать, практически никакого толку. Что вполне разумно.
На политике были черный сюртук и белая рубашка, а вокруг шеи была повязана черная лента, одним концом свисающая на рубашку. Он много смеялся и вид имел довольно радостный. То есть, это до тех пор, пока не рассердился.
Он взобрался на ящик и стал сокрушаться по поводу условий в городе Вашингтоне… который, сказал он, катится ко всем чертям в преисподнюю, и других слов у него нет. Он сказал, что город Вашингтон — сущие Содом и Гоморра. Что, надо полагать, было верно. Он сердился и огорчался все сильнее, так что развязал даже ленту на шее.
Католики и никто другой, сказал он, сделали Содом и Гоморру из города Вашингтона. Католики заправляют, можно сказать, практически всем и вся и при этом нацеливаются посадить мистера Папу в Белый Дом, а еще сказал, что они — самые подлые и мерзкие змеи на белом свете. Он рассказал, что у них некоторые называются священниками и при этом спариваются с женщинами, которых он назвал монахинями, а приплод, который получается из этого спаривания, скармливают собакам. Он сказал, это неслыханное, невиданно злодеяние, страшнейшее из всех, с которыми ему привелось столкнуться в жизни, ужасает его до глубины души. Меня оно тоже ужаснуло.
Постепенно он расходился все больше и под конец кричал уже довольно громко. Что вполне понятно: при таких условиях в городе Вашингтоне, надо полагать, еще не так закричишь. Он сказал, не выйди он с ними, католиками, на бой, они заполучили бы в свои руки полную власть и добрались бы уже до того самого места, на котором он сейчас стоит… то есть мы все стоим. Что прозвучало самым зловещим образом.
Он сказал, если бы католикам дали волю, они растащили бы весь женский пол по монастырям и другим темным заведениям, а детей, можно сказать, истребили бы с лица земли; и нет на свете никакой возможности обуздать католиков, если только мы все не пошлем его в город Вашингтон об этом позаботиться. И все равно, сказал он, борьба будет жестокой, потому что находятся люди, которые, можно сказать, повсеместно продаются католикам за деньги. Он сказал, что сам ни за что не станет брать денег, потому что деньги ему не нужны; так что он целиком и полностью против.
Он сказал, что временами очень близок к тому, чтобы сдаться, бросить борьбу на произвол судьбы и не брать в голову, — как делаем мы.
Мне стало как-то нехорошо оттого, что я не беру в голову, но тут он перестал говорить, слез с ящика и вдруг принялся смеяться и всем пожимать руки. Похоже, у него была полная уверенность, что он справится с ситуацией в городе Вашингтоне.
Мне стало спокойнее, потому что было ясно, что он вернется и обуздает католиков.
Пока политик жал руки и говорил, у края толпы появился человек, который вел на веревочке бурого теленка.
Человек стоял и посматривал по сторонам, дважды обменялся рукопожатием с политиком, когда тот проходил мимо. Маленький теленок стоял позади него, широко расставив ноги и понурив голову. Я встал и пробрался к теленку. Я погладил его разок, но он не поднял головы. Хозяин теленка посмотрел на меня из- под широкополой шляпы. У него был пронзительный взгляд, и когда он улыбался, глаза у него становились как щелочки. Он улыбнулся.
— Нравится тебе мой теленок, мальчик?
— Да, сэр, — сказал я и отодвинулся от теленка, чтобы хозяин не подумал, что я беспокою теленка.
— Гладь, гладь, — сказал хозяин самым радостным голосом. — Теленку это не повредит.
Я погладил теленка.
Хозяин сплюнул табак через спину теленка.
— Сразу видно, — сказал он, — как мой теленок к тебе тянется. Первый раз так тянется, а с кем он только ни встречался! Очень похоже, ему хочется с тобой остаться.
По виду теленка я никак не мог определить, чтобы он ко мне особенно тянулся или проявлял желание со мной остаться, но я решил, что, пожалуй, ему-то, хозяину, виднее. Он присел рядом со мной на корточки:
— А есть у тебя деньги, мальчик?
— Да, сэр, — ответил я. — У меня есть пятьдесят центов.
Хозяин теленка нахмурился, и мне стало ясно, что денег у меня слишком мало, и мне стало жаль, что у меня не нашлось больше.
Через минуту он улыбнулся и сказал:
— А ведь знаешь, этот теленок стоит в сто раз больше.
Я сразу понял, что теленок стоит в сто раз больше.
— Да, сэр, — сказал я. — Но у меня и в мыслях не было его купить.
Хозяин теленка снова нахмурился:
— Я христианин, — сказал он. — Даже если я потеряю все деньги, которых стоит этот теленок, это все равно. В глубине моего сердца я знаю, что он должен принадлежать тебе: так уж он к тебе тянется.