продвигается… Могу я рассчитывать на это — на самое общее хотя бы?» «Почему же нет? Только вот узнавать-то, в сущности, нечего, с тем и звоню вам. Решил, что вы должны это знать: забрали у меня дело…» — «Как, отстранили?!» — «Можно и так сказать. Потрогал тут кое-кого за брюшко — ежатся, бредятину плетут, сплошь незнайки. А фигурант, которого за главного держите, так тот просто не явился. Утром еще было вызов послал, а… С начальством у нас не спорят, знаете же». — «Жаль, очень… А передали кому, не секрет если?» — «Да какой, к черту, секрет! Кому надо передали, вы понимаете меня? Есть у нас такой Маловатый… фамилия такая, с попаданьем в точку. Во всех смыслах, кроме роста. Грех, конечно, но скажу, с постороннего телефона тем более: любое дело закопает… Впрочем, и откопать сумеет — на ровном месте. Понимаю, можете не верить; ну, повидайтесь сходите…» — «То есть вы уверены, что сверху дело решили…» — «Ага, притоптать. Так что небо для кого-то в алмазах окажется, а не в крупную клетку… Не в масть кому-то весь шум этот, и не в первый раз Маловатый отличается. Но, само собой, не для печати это». «А почему отстранили-то, основания какие?» — с запозданием спросил он, пытаясь сообразовать все с этой вовсе уж скверной новостью. «Вы все, журналюги, чудаки такие или через одного? Зачем основания, когда есть приказ? Основание потом придумают, напишут… Что-то новое появилось, есть у вас — ну, кроме подозрений?» «Да нет, откуда…» — «Газету не отдавайте, сберегите… Я на связи, если что».
Верить ли, не верить — уже вопроса не оставалось: вот откуда у храбрости левинской ноги растут! Обезопасились, и теперь следовало ждать худшего. А оно не замедлит, тем паче что перезрело уже, упасть готово, и отнюдь не под ноги, нет — на голову.
И не замедлило, да это и не Владимир Георгиевич Мизгирь был бы, не в его обычае холодное железо ковать. Еще и утреннюю пятиминутку, на полчаса, как правило, растягивающуюся, не закончил Базанов, как появился он, приветственно ладони длинные, серые поднял в дверях и ими же показал: продолжайте… Сел на свободный стул около загородки своей, шляпу на прилавок ее присунув, поочередно оглядел, утыкаясь на мгновенье острым взглядом в каждого, будто заново видя, знакомясь… Увольнять прибыл? Хотя неожиданностей всяких, перевертышей, кунштюков словесных и смысловых от него вполне можно было ожидать сейчас, куда как известный парадоксов друг, нетривиальность, а с тем подчас и внезапность решений своих считавший чуть ли не обязательным для себя, — да, конек излюбленный его, и надо быть готовым ко всему.
И не разочаровал, фокусник.
— У вас все? — Откинулся, обвис на спинке стула, пошкрябал значительно клочки бородки. — Уполномочен правлением внести некоторые необходимые соображения и коррективы в работу газеты. Не буду говорить слов порицания или удовлетворенья, считая их излишними, ибо нет нужды осуждать или хвалить естественный рост организма, пусть и не без доли уродства. От сего скудного резолютивного перехожу не мешкая к результативному. Главным редактором с этого именно момента, мгновенья даже назначается… кто? Правильно: Дмитрий Борисович Левин, оказавший себя надежным и, более того, незаменимым сподвижником нашего имеющего быть… э-э… дела, имеющего быть и продолжаться. Согласитесь, пожалуйста, что решенье это взвешенное и обжалованью не подлежит.
— А какие причины увольнения Ивана Егоровича? — Это Сечовик строптиво вздернул голову, в упор теперь и презрительно разглядывая его. — Мы, редакция, требуем объяснений.
— Внутренние, панове… так, кажется, на Сечи обращались к разбойному коллективу? Внутренние — и этого для объяснения достаточно, я полагаю. Тем более что речь будет не об увольнении, но перемещении дражайшего Ивана Егорыча. — В черный погребальный костюм одетый, памятный по первому их посещению Воротынцева, и в лаковых туфлях, с небрежно повязанным и сбитым набок галстуком, Мизгирь в наилучшем, может, из своих настроений, заодно и одеяний пребывал, не помраченных ничем. — А вот вы, милейший, как раз увольняетесь как не справившийся с порученными обязанностями, причем без выходного пособия…
— Спрячь его себе, — встал было Михаил Никифорович, прямой, сухонький, необычно спокойный, кивнул вбок, на Левина — да, теперь уж не ответсекретаря… — Неужель подумал, что работать смогу с этим… с этой? А не много чести?
— Вам лучше выйти, — негромко, но властно проговорил Левин, его стеснившие переносицу и оттого казавшиеся большими глаза непроницаемы были, пожалуй что и высокомерны, в роль уже входил.
— Печать не принял еще? Подпись в банке не удостоверил? Вот и сиди пока. И я посижу, дослушаю… — Он «тыкал» их бесцеремонно, в полной уверенности, что получил теперь такое право, а это с нашим братом, интеллигентом закомплексованным, нечасто бывает. Право, без преувеличения выстраданное, как никто переживал он случившееся, совершенно убежденный, чьих это рук дело, заговаривал о том с Иваном, но что ему было сказать? Подозреньями делиться, до горячки доводить — и без того взвинченного, озлобленного? Не его это дело, а сыскника — но и того оттащили за поводок, как собаку, взявшую не тот след…
— Да уж дослушайте, — покровительственно посмеиваясь, не обращая внимания на оскорбительные мелочи, разрешил Мизгирь: ни задеть его, по высоте положения, ни помешать ему никак они не могли, разве что подтверждали действенность всего, что он задумал и с такой неумолимой последовательностью воплощал. Почему-то зналось, что он без особого напряга может выдержать и стократно худшие оскорбления — тоже ради какого-то дела, которым он жил, непонятного, темного, не прибыли же концерна его волновали, доставали до нутрянки, в конце-то концов, не корпоративная обжираловка недалеких большой частью, но оборотистых типов, не рвачество же низкопробное. С кем, как не с Воротынцевым, быть бы ему до конца — но вот что-то большее, нежели борьба за власть в концерне, разъединило, развело их… да, по обе стороны смерти, настолько далеки, противоположны оказались друг другу. Враг врагу, вернее, а почему-то вот нет такого фразеологизма в языке, не завелся, хотя чего-чего, а причин к тому средь нас предостаточно. И его, Базанова, оттолкнуло темным и ощутительно недобрым, непотребным тем делом — с правом на лишнюю, сиречь дополнительную, степень свободы, вспомнилось откровение Мизгирево, всегда преимущество дающую степень. С правом на зло именно, и чего уж примитивней, казалось бы, что там смаковать интеллектуалу… нет, смаковал, и так поворачивал, повторял, и этак, словно завороженный возможностью такой легкодоступной…
Так ведь человек, если на то пошло, вообще заворожен всяким соблазном подобным — изначально, как Икаровым желанием летать, скажем, вертикаль покорять, эту недоступную прежде заиметь свободу. Набит человек соблазнами, потенциями зла, как мешок — мусором гниющим, и не вытряхнуть…
— Наверняка же ж не секрет для вас, — говорил меж тем, плоскими длинными пальцами оглаживая поросль на аскетичном лице, Мизгирь, — что в итоге этого разнесчастного случая наш благоустроенный вроде бы концерн оказался на грани потери управления и, более того, распада, разногласия могли зайти оч-чень далеко… Но благодаря мужеству и, не в меньшей степени, благоразумию сторон мы смогли сохранить свой капитал единомыслия и даже, представьте, приумножить. Трагедия же сия откровенно попахивает террором, да-да, фашиствующие молодчики еще весной показали нам своим погромом, на что способны, а теперь захотели подрубить и базовую основу нашей деятельности. И газете надобно сейчас, — Мизгирь уткнул палец в сторону Левина, уже строчившего что-то в блокноте, — сделать на этой теме главный упор. Фашизм, знаете, многолик, коварен и склонен заводиться именно и прежде всего в христоцентричных ментальностях, как тараканы в затхлых углах, мы это и по инквизиции, и по грозным царям помним, по фанатикам монастырским…
— Сатана, выходит, антифашист… — съязвил злобно Сечовик. — И либерал — в отношении греха любого… да хоть и убийства, так?
— А что, в этом утверждении есть нечто… да, что можно было б назвать зерном истины, — ничем не дрогнул в тяжелом лице Мизгирь, даже изобразил веселое удивление. — Без крайностей религиозного фанатизма если, разумеется. Я так думаю, что оный диавол — это что-то вроде отстойника не его лично, но наших именно грехов… Сливаем в него, братцы, сваливаем на него свои грехи-огрехи, страсти темные, прелюбы и прочую гадость, да его ж и клянем немилосердно, вот он и почернел ликом-с. А он же ангел по натуре изначальной — светозарен и милосерд извечно, да-с, и не свои, но ваши грехи тащит на себе и тем искупает со времен Адама с бабой, каждый-то день и час, а не единожды, как некто на Голгофе… Но к делу, однако ж, к делу. Отдел рекламы, покамест агентство не организуем, мы расширим, а возглавить его согласился добрый малый, весьма коммуникабельный Гриша Палестинер, таки изобретательный на всякие подобные штуки, не позже как завтра Дмитрий Борисыч вам его непременно представит. В помощь же ему