завтра на стадионе… мы постараемся… заверяю вас…
– Дерись, дерись! – скандировала толпа.
– А потом наедятся сосисок и разойдутся с победоносным видом, – сказала Лили, полулежа в объятиях Чарльза.
– Мне всегда грустно наблюдать такие сцены, – сказал он, – ужасно грустно.
– Не потому ли, что вам это все чуждо?
– Наоборот, потому, что не чуждо, или потому, что я понимаю, насколько все это грозно. Толпа шутить не любит.
– И даже такая?
– Любая, если люди собираются, чтобы внушить себе, что жизнь прекраснее, чем она есть. За всем этим скрывается глубокое разочарование.
– Ну что вы! Для них это просто забава.
– Поверьте, что нет! И если бы они это сознавали не в тот момент, когда одиноко и печально каждый бредет к себе домой, а пока они еще все вместе, они бы вам показали другую забаву – погром или линчевание. Иначе это зрелище никогда их полностью не удовлетворит. Им для хорошего пищеварения надо сжечь на костре футболиста, хотя бы из запасных!
– Прелестная мысль! – сказала Лили. – И потом съесть его?
– Вот именно. В детстве у меня были оловянные солдатики, и мы с приятелями играли в войну. Главным для нас были битвы; мы, бывало, делим своих солдатиков, расставляем их по всем правилам стратегии внутри и за пределами крепости, которую строили из кубиков. А потом ощущение реальности у нас пропадало. Наши солдатики все, кажется, умели, кроме одного: самостоятельно двигаться. Поэтому сама война превращалась в скучную формальность и приносила разочарование, и мы старались оттянуть ее как можно дальше, забавляясь парадами, маневрами, передвижением войск и тому подобным. Наконец нам это надоедало, и кто-нибудь из нас, потеряв вдруг терпение, сметал целую дивизию одним махом. Нечто сходное с нынешней ситуацией.
– Милый, вы были, вероятно, довольно флегматичным и лишенным фантазии ребенком. Ведь главная цель каждого – забыться, сделать жизнь более красивой и волнующей, хотя потом в тебя иногда летят комья грязи…
У костра теперь пели гимн колледжа, и мгла, нависшая над полем, придавала заунывной траурной мелодии какую-то таинственную силу.
– И ударяются они уже о крышку гроба, – сказал Чарльз, – как далекое эхо… а впрочем, может, не такое уж далекое, – добавил он мрачно.
– Иными словами: девы, спешите жить! – рассмеялась Лили. – Этому вы учите на своих занятиях, дядюшка?
– Нет, эта тайна открывается только старейшинам племени, и лишь после длительного, постепенного посвящения.
– Тайна эта, кстати, всем известна!
– Тайна не в том, чтобы что-то знать, дорогая Лили, а в том, чтобы знать, чего бояться.
– Поцелуйте меня! – приказала Лили. Чарльз выполнил приказ. – Суду все ясно! – Она включила мотор.
Тем временем толпа на поле громко допевала свой скорбный гимн и, как бы разом забыв все нужные слова, кончила его невнятным бормотанием. Костер разгорелся еще ярче, взметая вверх гаснущие на лету искры и наполняя площадку зыбкими, неверными тенями.
Глава четвёртая
1
Было уже половина десятого, когда Чарльз поднялся на крыльцо дома, где жил Солмон, и позвонил. Теперь, в эту решающую минуту, он не представлял себе, что скажет Солмону, и вдруг сообразил, что следовало бы прежде узнать по телефону, дома ли хозяин, и хотя бы из вежливости спросить, могут ли его принять. То, что он этого не сделал, показалось ему самому нехорошим признаком: значит, он, как и все, кто втянут в эту историю, подсознательно презирает Солмона и так же готов распоряжаться им по своей воле. Почету-то, он до сих пор даже не подумал, что может не застать Солмона дома. Вряд ли Солмон захотел бы присутствовать на церемонии у костра, но почему бы ему просто-напросто не уйти в кино? К счастью, в доме горел свет, и вскоре Чарльз услышал шаги. На стеклянной двери раздвинулась занавеска, и незнакомая женщина, смерив гостя неприветливым взглядом, отодвинула засов и отперла замок.
– Миссис Солмон? – Чарльз назвал себя и добавил, что пришел к ее мужу.
– Леон уже лег, – ответила она. – Ему нездоровится, и он не может ни с кем разговаривать.
– Извините, я по очень важному делу, – сказал Чарльз.
– Все всегда по важному… – Тем не менее она впустила его в переднюю, и с минуту они стояли там, разглядывая друг друга.
Миссис Солмон была маленькая худенькая женщина лет тридцати, довольно миловидная, но с таким напряженным выражением лица, как будто ей стоило отчаянного нервного усилия не дать ему безвольно расслабиться или исказиться в гневе. Она была в черном свитере и черной юбке; руки ее нервно скручивали в жгут посудное полотенце.
– Мне очень жаль, что он нездоров, – сказал Чарльз.
– Это не физический недуг, – сказала она презрительно, то ли по отношению к Чарльзу, то ли к больному мужу. – Вы, вероятно, явились по поводу великого футбольного кризиса?
– К сожалению, да. – Его улыбка осталась без ответа. – Я понимаю, что он не хочет беседовать со мной, но если вам нетрудно, пожалуйста, скажите ему, что я здесь. Я не пришел бы, если бы не считал, что еще не все возможности исчерпаны с обеих сторон.
– Я посмотрю, – сказала она. – Он не желает считаться ни с какими последствиями. – Она направилась было к лестнице, но остановилась и снова подошла к Чарльзу.
– Давайте ваше пальто и шляпу! Пожалуйста, посидите в гостиной. Если хотите пока почитать, могу предложить вам вот это.
Она взяла два конверта с подноса на столике и сунула их в руки Чарльзу.
– Как тут не заболеть! – яростно бросила она и побежала наверх, на второй этаж.
Чарльз нерешительно раскрыл конверты. На обоих стояла фамилия Солмона, но присланы они были не по почте. В первом письме, начинавшемся с непристойных эпитетов, говорилось: «Твое место в России, туда и катись!» В другом автор с леденящими душу потугами на остроумие писал: «Миленький еврейчик, смени поле деятельности, или найдешь себе здесь могилу!» Подписи на обоих письмах отсутствовали. По спине Чарльза пробежала дрожь; не выпуская писем из рук, он прошел в гостиную.
Эта комната была наглядным свидетельством безрадостной домашней жизни скудно оплачиваемого преподавателя. Первоначально были, вероятно, попытки придать гостиной элегантность, о чем говорили мраморный столик на гнутых железных ножках, пара «абстрактных» стульев с весьма продавленными сиденьями из плетеной тесьмы и ультрасовременный торшер, три колпачка которого задумчиво закачались, когда Чарльз прошел по комнате. Над камином, полным окурков, газет и мятых бумажных салфеток, висела синяя репродукция картины Пикассо, а вокруг нее было налеплено с полдюжины листочков плотной бумаги, испещренных кляксами, загогулинами и мазками красок, под которыми значилось, что это творения Дебби, Джоела и Руфи. На полу были разбросаны детские ботинки, носки и рубашки вперемешку с игрушечными автомобилями, самолетами, поверженными куклами и целым батальоном черных пластмассовых солдатиков, скошенных, казалось, одним движением руки. У стены на выцветшей зеленой кушетке лежал огромный ворох газет, который кто-то, видимо собираясь лечь, сдвинул в сторону; рядом на маленьком столике стояли