Восседая на мешке с зерном, одном из тех, которыми была завалена его тряская, с расшатанной спицей телега, Илейка лениво взмахивал вожжами и с безмятежной улыбкой смотрел, как клубком серой пряжи разматывается перед ним прямая дорога. По правую руку от него, словно кочь из черного аксамита, расстелилось порожнее, только что сжатое поле, лоснившееся после ночного дождя; налево струились волнуемые ветром поневы пойменных лугов, омывавших в волжской воде свои широкие шелковистые подолы. Желтая тень осени уже легла на окаймлявшую поле опушку леса, но густые пышные кроны дубов, ясеней и кленов пока лишились только незначительной части своего убранства. Время от времени блуждавший по полю ветер трогал их несмело и ласково, и тогда искрами золотого костра мелькали в остывающем воздухе блестящие под лучами спокойного сентябрьского солнца листья.
Никогда еще Илейка не был так доволен жизнью, как теперь. Сразу после того, как его с возвращавшимся от боярина тиуном привезли из Твери в Горнчарово, тиун от имени своего господина ссудил Илейке некоторую толику ржи, на которую можно было, хоть и впроголодь, дожить до первого урожая, и Илейка со всем своим молодым рвением принялся обустраиваться на новом месте. Избу ему, по обычаю, рубили всем миром — несколько десятков мужиков играючи управились за один день. Глядя на свое пахнущее свежей сосной жилище, Илейка не мог сдержать слез: у него был свой дом! Какое это счастье, может понять лишь тот, чья жизнь долгие годы протекала в челядне да в клетях. Радость, переполнявшая Илейку, была так велика, что даже непривычный ему труд на земле почти не тяготил его. Пахота Илейке долго не давалась: его рало то скользило по поверхности, то слишком глубоко зарывалось в землю, но Илейка терпеливо починал борозду сначала, без устали благословляя тот день, когда он оказался в тверском плену. Купа, взятая Илейкой у боярина за рожь, за надел, за коня с сохой, лежала на нем тяжким бременем, но Илейка не падал духом: он молод и силен, а значит, его господину не придется долго ждать свои пенязи. Какие бы тяготы ни сопутствовали теперешней Илейкиной жизни, он ни за что не променял бы ее на прежнюю: куда приятнее и достойнее самому добывать свой трудный хлеб, чем изо дня в день быть на побегушках или, повинуясь непонятной тебе княжьей воле, отнимать жизни у таких же русских людей, как и ты сам. Вот бы и Иринку сюда! Ей бы здесь тоже нашлась работа. Как-то она там без него...
И вот наконец собран первый, а потому особенно нелегко доставшийся урожай. Теперь Илейка мог быть уверен, что голодной смертью не умрет. Смеет ли такой, как он, мечтать о большем?..
У раменья Илейка остановился и прислушался. До его ушей донесся мерный тягучий скрип, сопровождаемый глухим тяжелым плеском. Поехав на этот звук, Илейка оказался на мельнице, затерявшейся в лесу на берегу небольшого волжского рукава. Во дворе, где буквально все — и добротность построек, и обилие разгуливавших по нему кур, и чистота — дышало достатком, Илейку встретила девушка. Завидев въезжавшую подводу, она бросила веник, которым только что мела высокое, подпираемое двумя витыми столбами крыльцо, и бесшумно, едва касаясь ступенек маленькими загорелыми босыми ногами, сбежав вниз, скрылась в помещении мельницы. Вскоре она вышла вместе с хозяином — коренастым пожилым человеком, почти совсем лысым, с глубокими морщинами, придававшими его круглому лицу скорбное и одновременно пугающее выражение, и настороженным недобрым взглядом. Когда договорились о цене, мельник снова ушел, а девушка взяла коня в повод и повела его к коновязи.
— Как станет он ссыпать муку в мешки, будь рядом, а то верх отхватит, а для ваги водицы плеснет — у него это скоро, — привязывая поводья к толстой поперечной перекладине, шепнула девушка и, улыбнувшись Илейке, легко, точно гибкая кошка, проскользнула в узком пространстве между стеной мельницы и подводой.
«Ну и диво, — подумал Илейка, провожая ее удивленным взглядом. — Видать, иное яблочко, не по присловью, порой далече от родной яблоньки откатывается».
— А это... дочке твоей на нитки-иголки, — немного смущаясь, сказал Илейка перед отъездом, кладя в заскорузлую, обсыпанную белой пылью руку мельника одну медную гривну сверх установленной платы — мешка муки.
— Да не дочь oнa мне — братаница, — угрюмо ответил мельник, проворно пряча монету в карман. — Померли брат со своей благоверной, оставили мне поминочек; пою ее, кормлю сколько годов, а она хоть бы словом отблагодарила — все волком глядит да огрызается на каждое слово. А что с ней сделаешь? Покуда мала была, драл как Сидорову козу, а сейчас попробуй тронь — так хватит поленом, что три дни кряхтеть будешь. Бес, чистый бес! Да еще приданое ей справлять время приспевает. Нет уж, дудки, пусть рта не разевает! Авось и так охотник найдется: девка-то она, правду сказать, ладная да сноровистая. Да ты, верно, и сам приметил, — более мягким тоном добавил мельник, как-то странно поглядывая на Илейку.
«Невесело, видать, тебе здесь живется», — с состраданием подумал Илейка, слушая злобное ворчание хозяина. Ему ли было не знать, как горек и черств сиротский хлеб! Но при этом Илейке почему-то было радостно узнать, что девушка, оказывается, не дочь мельника, а лишь ненавидимая им падчерица. Ее сиротство словно роднило их, делало ближе друг к другу, устанавливало между ними какие-то особые связи.
С этого дня Илейка под разными предлогами зачастил на мельницу, и можно не сомневаться, что он не упускал случая перекинуться словечком с девушкой, которая с каждым его приездом глядела на Илейку все ласковее и ласковее. Мельник делал вид, что ничего не замечает, и втихомолку радостно потирал руки. Вскоре Илейка и Аграфена — так звали племянницу мельника — обвенчались. Угощенье на свадьбе было скромное, зато песни, до поздней ночи звучавшие в доме молодоженов, были слышны далеко за околицей села. Мельник, на радостях, что избавился наконец от лишнего рта, дал-таки за племянницей приданое — деревянный ларец с принадлежностями для рукоделья, стопку полотенец да старую прялку с обколупившимся на носу челноком.
3
Поставив пустую чашку из-под кумыса на ковер, Узбек обтер свои пухлые губы рукавом халата и, опершись о большую зеленую подушку, о чем-то задумался. Как видно, его мысли были не из приятных: по губам хана блуждала презрительно-раздраженная усмешка, то исчезая, то появляясь снова, точно месяц, мелькающий за проходящими по небу тучами. В самом деле, Узбеку было из-за чего быть недовольным: озабоченный укреплением связей Золотой Орды с более цивилизованными странами ислама, великий хан уже давно вынашивал мысль выдать одну из своих дальних родственниц замуж за султана Египта. Три с лишним года назад этот замысел оказался близок к осуществлению: соглашение с султаном было достигнуто. Но когда в ханском дворце уже начали готовиться к свадьбе, возникло неожиданное препятствие в лице эмиров, которые по установленному самим же Узбеком закону должны были одобрить отдачу девушки из колена Чингисхана в чужие края. Не отказывая султану прямо, они всячески затягивали дело, чем вызывали крайнюю досаду у хана, ибо дальнейшая проволочка грозила испортить отношения Орды с могущественным южным владыкой. «Шайтан бы побрал этих старых ослов! — с раздражением думал Узбек — Да они шагу не сделают, если им под ноги не насыпать золота. И с этим алчным отребьем я вынужден считаться, а между тем султан думает, что это я не хочу отдавать за него девушку из своего рода! Надо написать ему письмо. Да, письмо. Пусть знает, что эта задержка мне так же не по душе, как и ему. И, пожалуй, стоит намекнуть, что ему не помешало бы для ускорения дела послать этим шайтановым детям богатые подарки. В конце концов, платить за невесту калым — это обязанность жениха!» Решив таким образом, хан велел позвать своего личного битикчи. Но едва он стал обдумывать первую фразу будущего письма, появился Кутлуг-Тимур, визирь и двоюродный брат великого хана. Будучи на несколько лет старше своего родственника и владыки, он не обладал такой же величаво-представительной внешностью: невысокий и щуплый, визирь мог быть принят скорее за младшего брата великого хана; впрочем, в его спокойных темных глазах светился ум. Кутлуг-Тимур имел право входить к своему повелителю без доклада в любое время дня и ночи, но сейчас это вторжение вызвало недовольство у раздраженного Узбека.
— Я занят, — нахмурился хан, не любивший, когда его отвлекали от дел.
— Дело чрезвычайной важности, великий хакан, — почтительно доложил Кутлуг-Тимур. — Один из сотников, находящихся в подчинении у мурзы Кавгадыя, донес, что незадолго до приезда князя Микаэла Тверского его господин приказал ему подстеречь того по пути и убить. Это свидетельствует о том, что мурза Кавгадый с самого начала имел намерение погубить русского князя и, следовательно, обвинения, на основе