скользить лишь по тому месту, где площадка разрезается линией подачи, к которой подходит Жан, так как подача Рейнольда.
Первый мяч американца не проходит. Второй — не такой стремительный. Жан отражает его. Он делает это привычным свободным движением. И в силу все той же, раз и навсегда укоренившейся привычки направляет его вдоль коридора по наиболее отдаленной от него белой линии, возле которой мяч и ударяется. Жан играет, как автомат; он все еще находится в состоянии раздвоенности, ибо не в силах отвлечься от своих мыслей и догадок, хотя и знает, что это необходимо.
«Я проиграл первый сет. А ведь я мог его выиграть! Быть может, Рейнольд и проворнее меня. Вероятно, он и привычнее к соревнованиям, в особенности на этот Кубок, являющийся наивысшим трофеем в теннисе и завоеванию которого все страны придают такое значение. Что до меня, я хорошо знаю, какую ответственность взял на себя, согласившись — с какой гордостью и радостью! — отстаивать честь нашей страны, наши интересы. Ибо я не скрываю от себя, что интересы эти очень возвышенны. Речь ведь идет не только о моей личной победе. Впрочем, мне удается нечто большее, чем Рейнольду. Моментами ко мне приходит вдохновение, я достигаю того высшего уровня, на котором превосхожу его. Доказательство этому я имел на протяжении трех партий, когда он был у меня в руках...»
Жан предается всем этим размышлениям в то время, как должен бы опираться лишь на свои наблюдения. Наблюдения эти — основа математической уверенности— должны управлять его поведением.
Но Жан не может уйти от своих мыслей, ибо от него зависит общий результат — не только торжество или поражение нашей страны, но и поражение или победа, которая, решит его судьбу.
«С четверга, с того дня, как я расстался с ней на тротуаре, перед баром, я в точности знаю, чем Женевьева является для меня. Правда, я предчувствовал это и раньше. Но никогда еще не сознавал этого с такой ясностью. Я знаю, что не смогу жить без нее. И это не романтика, свойственная моему возрасту, ибо я прожил трудную, суровую жизнь, и не в моей привычке лгать самому себе. Если я потеряю Женевьеву, я пропал. Я хорошо отдаю себе отчет в этом. Стоит мне подумать, что она является ставкой в этой игре,— и я перестаю быть самим собой. Это выбивает из равновесия, лишает собранности. Весьма вероятно, человек силен лишь в радости. Во всяком случае, мне тревога не на пользу. Вероятно, оттого, что я знаю цену тому, ради чего сегодня играю, меня бросает в дрожь при мысли оказаться побежденным.
Что, если я проиграю? Женевьева без меня уедет в Австралию. Путешествие продолжится три месяца, а Рафаэль будет сопровождать ее. Я знаю, что она может, должна любить, вероятно, любит меня. Но она... она этого еще не сознает. В ее годы девушки хуже разбираются в своих чувствах, чем мы, мужчины. Пока не дала слова или не отдала своего тела, пока не убедила себя в том, что любит, девушка остается в нерешительности, колеблется. Жажда любви подчас приводит к тому, что человек хватается лишь за ее видимость. Если Женевьева отправится в Австралию без меня, она потеряна для меня навсегда...»
Он возвращается к этому снова и снова. Эта навязчивая мысль овладевает им настолько, что, желая во что бы то ни стало выиграть, он становится безоружным.
Жан не принадлежит к числу «прославленных». Конечно, он польщен, когда видит свое имя напечатанным большими буквами в газете, когда читает все то, что пишут о его «гениальности». Но он сумел бы принять и поражение, примириться с ним. Его самолюбие не страдало бы. Не для того он играет, чтобы тешить свое тщеславие.
Но эта игра и не должна была бы стать для него делом жизни; ставкой в игре не должна была бы являться и любовь, от которой зависит его существование. Именно это путает все.
Он уподобляется людям, которым блестяще удаются чужие дела. Но стоит им рискнуть собственной незначительнейшей суммой для какой-нибудь спекуляции, как они перестают здраво мыслить, беспорядочно продают или покупают что попало и в конце концов прогорают. Если таким людям дать ценный фарфор или дорогую вазу, они ловко и крепко держат их в руках. Но стоит внезапно сказать им: «Это ваше!»,— как, внезапно осознав значение, которое вещь приобрела для них, они теряют хладнокровие и самообладание. Драгоценная вещица падает и разбивается.
Так и Жан дал выиграть у себя последнюю игру предыдущего сета и весь сет. Это еще не столь важно. Но в начинающемся втором сете эту потерю надо поскорее наверстать. И хотя Жан старается образумить себя, вернуть себе самообладание, в него как бы вселилась непреоборимая тревога, которая расслабляет, парализует его. Женевьева! Женевьева! Между тем он хорошо знает — убедился в этом только что, на столь горьком опыте,— что, лишь одержав необходимую победу над самим собой, вернет себе самообладание.
Встреча в теннисе — это вам не беллетристика. Здесь имеешь дело с цифрами. Все подытоживается неумолимо.
Надо перестать думать о Женевьеве, как это ему удалось уже один раз. Так нужно.
Но ему не удается забыть о ней, и борьба с самим собой изнуряет его. Между тем минуты текут, очки разыгрываются и накапливаются не в его пользу. Странная, ужасная слабость овладевает им. На глаза наворачиваются слезы. Он не в состоянии справиться с собой. Внезапно жгучая ревность примешивается к его чувствам. Он видит Женевьеву, видит, как если бы она стояла здесь, против него. Рафаэль сжимает ее в своих объятиях, улыбается ей своей нелепой мордой красавчика, по которой он с жестокой радостью так бы и заехал! Перед ним возникают другие, еще более отчетливые видения...
Жан подает. Но что ему до того, что этот мяч «за» и второй тоже! Женевьева — в объятиях Рафаэля!
На трибунах кто-то свистит. Толпа отвернулась от него. Раньше она поддерживала его, а теперь относится с презрением, освистывает. Толпа догадывается, что ошиблась в нем.
— Счет во втором сете 2:0! Ведет Рейнольд.
Вот он, Рейнольд. Он выглядит теперь уверенным в себе; Рейнольду как будто вовсе не жарко, в то время как пот градом катится с Жана, струится под мышками и по груди. Ветер остужает с боков. Как хотелось бы суметь возненавидеть Рейнольда! Но для этого надо, чтобы он был иной, не этот совершенный игрок, не этот джентльмен, который выигрывает в данный момент по ту сторону сетки. Для этого надо, чтобы это был Рафаэль!
Рафаэль! Но ведь и в самом деле, это против него сражается Жан. Это он сейчас принимает от мальчика мячи! Рафаэль! Рафаэль!
Пусть подает Рафаэль, и все увидят, что будет!
Противник оборачивается.
Подает.
Перед Жаном встает напряженное лицо Рейнольда. Стиль — его, стремительный мяч— его. Но это Рафаэль!
Тот самый Рафаэль, который только что держал в своих объятиях Женевьеву.
Это против Рафаэля Жан направляет сильно срезанный мяч, который падает на заднюю линию, ввинчивается со всей приданной ему силой вращения, казалось, вдавливается в землю, в белую черту, на которой оставляет след.
Жан с упорством, но и со злобой, стискивает челюсти. Он устремляется к возвращающемуся мячу, выходит к сетке, перехватывает с лета. Все его решения внезапно принимают конкретную форму: во- первых, во что бы то ни стало быстрота; во-вторых, яростные удары, причиняющие боль. Я ему покажу, Рафаэлю!
Толпа вскочила.
Она неистовствует.
И пусть Женевьева находится на трибуне. Что ему до того теперь! Наоборот, пусть видит, как он расправляется с Рафаэлем.
Противник не выдерживает. Он выбит из колеи. Он отступает. А ведь только что он был уверен в своей победе. Это явственно можно было прочесть на его лице. Теперь он защищает свою жизнь. Ну да, он тоже сражается за свою жизнь! Каждый — за свою жизнь!
Одна игра за жизнь Жана выиграна.
А теперь его подача!
Но сначала, для большей уверенности, немного живительной силы. Она у него тут, в запасе, в