– Столуйтесь, гости дорогие! Просим вашей чести, чтоб пили, ели да веселы были. Гостю наш почет, гостю наша ласка.
– Первую пьют до дна, – важно заметил воевода. – Кто не выпил, не пожелал добра! – И поднес чарку к губам.
Обедали часа два. Подавалы проворно меняли яства. Мясные и рыбные, жареные и пареные, щи да каши, восточные сласти и даже заморские фрукты, прежде князем не виданные.
Чашник исправно разливал по кубкам брагу, наливки и настойки, фряжские вина и домашние меды. Пей – не хочу, пока ноги держат, пока не подернуло глаза туманом!
Мирон приналег на рыбу, выпил три чары вина, и его потянуло в сон. Изо всех сил он сдерживался, чтобы не зевнуть, тем более сидевший напротив Козьма Демьяныч зевать не стеснялся. И делал это со смаком, широко разевая рот и даже постанывая от наслаждения. Но воевода степенно вел беседу, и, чтобы не потерять нить разговора, Мирону пришлось взять себя в руки. Он нахмурился, принял строгий вид. На Сытова старался не смотреть, а чтобы прогнать сон, хлебнул ледяного кваса, который пробрал его, казалось, до самых пяток.
– Вот ты, Мирон Федорович, – обратился к нему воевода в присутствии важных гостей подчеркнуто уважительно, – думаешь руды искать. Дело это нелегкое, без навыку – безнадежное. Инородцы те руды стерегут с тщанием, и железные, и серебряные, и особливо золотые.
– На поиски руды не год и не два уйдут, – сказал Мирон, уже жалея, что затеял этот разговор, – а мне к осени нужно в Москву вернуться, государю доклад представить о здешних делах. И всяких заковык у вас и без того хватает. Большереченский воевода жаловался в Сибирский приказ, что в его волость краснокаменские ясатчики заходят. Казаки с Норовского острога ябеду прислали, мол, боярские дети не только жалованье им не выдают сполна, но и в хлебе урезают. А еще государь велел проверить, почему в последнее время привозят в Москву с вашего разряда соболя неважного, которому полтина цена. Куда подевался лучший соболь, уж не проходит ли он мимо казны?
– Бог с тобой, Миронушка! – мелко перекрестился воевода. – Ждал я наветов, но чтоб напрасные! Последние два года в тайге неурожай, ни кедровая шишка, ни ягода не уродились. Ест соболек что попало, оттого и хиреет. А от произвола большереченцев мы сами страдаем. В прошлом годе они вообще замыслили захватить и разграбить наш острог. Где-то в Успенье приплыла на дощаниках сотня казачков да пришлых ярыжек и затаилась под утесом. Не хвастаюсь, хватило двух острожных пушек и десятка пищалей. Стрельнули разок, и побежали бунтовщики так резво, что побросали весь пограбленный скарб и женок, которых силой взяли в ближних деревнях.
– А что касается казачьих ябед на детей боярских… – вмешался Сытов и презрительно махнул рукой. – Ихняя тяжба из года в год идет. Эти на тех, те на этих изветы строчат. Только и знаем, что на правеж ставим. В дальних гарнизонах, хоть на цепь сажай, без устали вино курят, жбанят да «шар» вместо табака потребляют. Сыск проведем, приказчика вызовем, а ему до Краснокаменска пару месяцев добираться, а там то пурги зарядят, то лед на реке стронется, то инородцы смуту какую затеют, то еще какая каверза случится.
– Москва далеко! Туда, известно, слухи разные доходят. Только легко указывать да доглядчиков присылать, – подал голос стрелецкий майор Антип Тиунов, который с явной неприязнью посматривал на Мирона, – а ты попробуй послужи здесь исправно. И в голод, и в холод. Когда гнус жрет, и когда дождь льет. Глянь только, кто у меня в войске! Вольные да гулящие люди, что по прибору в Сибирь попали. Хватали, кто подвернется, по городам и селам, но, пока их до Сибири довезли, половина в бега ударилась, а те, кто остался, большой разор учинили по пути, чисто татарские баскаки. За гуся могли голову снести. Вот мужики и хватались за топоры и вилы. Дома запирали, прятали девок и баб, угоняли в леса скот, выставляли наперед в условленном месте подводы, чтобы поскорее выпроводить незваных, непрошеных.
– А те, что по указу идут, чем лучше приборных? – снова подал голос Сытов. – Также бражничают, также девок соромотят, также поминки ослопам [35] выбивают на правеже. А еще ссыльных да колодников вздумали в Сибирь отряжать. Мы ведь только самых отчаянных держим в железах. Накладно это. Потому и верстаем остальных в служивые или в работные люди, чтоб сами себя кормили или государево жалование честь по чести отрабатывали. Но как были они варнаками, так ими и сдохнут. Прошлым летом на Святую Троицу повезли рекой ссыльных литвинов в Кетский острог для службы, а они казаков, что их сопровождали, перебили, государеву казну в триста рублев захватили и побежали на Обь. Уже в Тобольске их нагнали да в железа заковали. – Голова тяжело вздохнул и перекрестился. – Прости мя, Господи! Сплошная беда от этой братии! Порой столько от кыргызов не страдаем, сколько от колодников.
– Да что там колодники! – вздохнул воевода. – Этого добра, как грязи за околицей. На попов у нас скудость великая. Храмы по всему уезду стоят неосвященные, не слышно в них церковного пения. И со старой верой некому бороться. По урмана [36] скиты стоят, раскольники открыто государя Анчихристом кличут, а только прижмешь их, так сами себя жгут целыми семьями. Ни стариков, ни детишек не жалуют. В посаде вон пять семей затесались, в плотницкой слободе. Бирюками живут, в церкви с нами не молятся, чтоб крест не мешать.
– Не едут к нам белые попы, а если какой захудалый появится, то или бражник, или гулена, – перекрестился на образа Козьма Демьяныч. – Народ живет в блуде, без венца, помирает без причастия, дети нехристями бегают. Как тут прикажете обращать инородцев в православную веру? В новых монастырях, что строятся в уезде, ни одного черного попа…
Мирон молча слушал жалобы, понимая, что правды в них столько же, сколько и лжи.
Перед отъездом в Сибирь Петр Алексеевич имел с ним долгий разговор, который Мирон запомнил слово в слово. Крепко разгневался государь, узнав, что служилые люди Сибири носят на каждый день платья бархатные да парчовые, а зимние и вовсе на соболях и черно-бурых лисицах. В таких нарядах при царском дворе хаживают лишь первые чины да фрейлины, и то в праздники.
Самого Петра никто не посмел бы упрекнуть в излишествах, но вот царедворцы его… Меньшиков, Головин, Шереметев… Неужто государь не видел, как бессовестно, как нагло они наживались, как загребали несметные сокровища? Сибирские воеводы и миллионной доли их богатств не имеют. И все же мздоимство и татьба по любому случаю – великий грех!
«Гнусно все это, супротив веры, – думал Мирон, – и в России разве мало греха творится? Только скрывается умело, на людской обзор не выносится. А при дворе чем чище нравы?» Тут он прикусил язык, вспомнив, что крамола до добра не доведет. И принялся размышлять, сколь велики затраты государства на то, чтобы освоить и заселить эту огромную, дикую и неприветливую страну. И окупятся ли когда-нибудь эти расходы, принесут ли прибыль, если, в конце концов, придут сибирские народы под российскую корону?
– Ладно, – прервал его мысли воевода, – хватит слезы лить и бедовать, как бабы! А то повезет Мирон Федорович в Москву грамоту, и в ней отпишет, что воевода и его люди ослабели, с вольницей не справляются, государевы наказы не сполняют. А у нас ведь дела идут не в пример соседним уездам: и ясак сдаем полной мерой, и налоги исправно отправляем в казну, и торгуем, и пашню сеем, и хлебом своим живем, зимой не голодаем… – Он встал из-за стола, перекрестился на иконы и перевел взгляд на Мирона: – Ну что, царев посланник, пойдем, поговорим ладком, а то что-то в сон потянуло.
– …А еще бахвалились, что девок у вас тьма-тьмущая в Москве, – злорадно ухмыляясь, сообщил Захарка. – А подолы им-де задираете с десяти годков.
– Захар, я тебя прибью, – лениво пообещал Мирон. – Кто из нас первым подол задрал дворовой девке?
Лакей расплылся в счастливой улыбке:
– Нюрке, што ль? Только кто подол задирал, а кто и граблями по спине схлопотал! Помните, барин, как она заблазнила, а потом гналась за нами аж до самого пруда? В крапиву дура не полезла, зато с нас сколько ден волдыри не сходили.
Мирон расслабленно улыбнулся. Ну, первый опыт частенько без приятности, зато потом… Сколько девок перепробовал, пока не встретил Эмму, дочь немецкого купца Отто Хельмута. Что за славная пампушечка! Розовощекая, с опущенными долу голубыми глазками. Только раз и позволила груди коснуться, а под юбку заглянуть, это уж ни-ни! До свадьбы никакого баловства!
Растянувшись на лежанке возле теплой печи, Мирон пребывал в полудреме. Воспоминания об Эмме были тусклыми, будто с последней встречи прошли года три, а не три месяца. Зато спать хотелось