называемого Ишонзовского плацдарма.
Правда, кровь лилась не только под селом Добердо, она лилась и под Вермежлиано, Полазо, Монте- дей-Сэй-Бузи, не менее кровавыми были Сан-Мартино и Сан-Михеле, и все же весь этот печальный участок фронта имел для венгерских солдат общее название Добердо. «Добердо» напоминает венгерское слово «доболо», то есть «барабанящий», и это слово невольно ассоциировалось с неумолкаемым ураганным огнем и кровопролитными боями. Уже в конце 1915 года Добердо пользовалось в армии печальной славой, а в 1916 году оно означало поле смерти.
Итак, я снова на фронте. С залихватским пеньем промаршировали мы через Лайбах, но в Сан-Петере нас на неделю задержали, чтобы дать привыкнуть к местности Крайны.
Наши войска только что выдержали четвертый ишонзовский бой. На позициях мы нашли наполовину уничтоженные роты, измученные штабы, битком набитые госпитальные бараки и свежие, невиданные по размерам братские могилы. Целые отряды, усердно работая кирками и лопатами, засыпали хлорной известью эти гигантские «королевско-кесарские консервы», и каменщики тут же наглухо замуровывали их бетонными крышками. А рядом подрывники уже рвали каменистую почву, с казенной предусмотрительностью готовя новые могилы.
Я был назначен во вторую ишонзовскую армию начальником саперно-подрывного отряда десятого батальона гонведской[2] горной бригады. Сапер! Какой мог быть из меня сапер? Правда, в сутолоке и хаосе войны прошел я и краткосрочные курсы саперно-подрывной службы. А здесь, на Добердо, эта специальность считалась одной из самых важных.
На третий день в бараках опачиосельского лагеря, куда прибыл на очередной отдых смененный с фронта мой батальон, я встретился со своим отрядом. Отряд состоял из полутора взводов. Большинство солдат было из мастеровых: плотники, каменщики, электромонтеры — народ сообразительный, ловкий и серьезный. Люди только что вернулись из бани, чистые, выбритые, и внешний вид отряда произвел на меня благоприятное впечатление, хотя у многих одежда была сильно потрепана. В особенности пострадали брюки на коленях, у всех они были заштопаны и залатаны самым фантастическим образом, но на это не обращали внимания.
Мой помощник прапорщик Шпиц — розовый, пухлый, очень подвижной юноша. Совсем зеленый реалист выпуска военного времени. На шутливом фронтовом жаргоне он охарактеризовал моих подчиненных:
— Вот унтер Гаал. Да разве это унтер? Это ж отец родной! Мы все так и называем его «папаша Гаал». Так звал его и бедный лейтенант Тушаи.
— Мой предшественник?
— Да, господин лейтенант. Он погиб две недели тому назад от взрыва фугаса. Очень уж любил лейтенант Тушаи лично закладывать фугасы. А что касается Гаала, то он у нас в бригаде первый специалист по этой части. Он шалготарьянский шахтер и с камнями обращается, как баба с тестом. В его руках все хозяйство отряда.
Шпиц представил мне худощавого пожилого солдата, предназначавшегося мне в денщики. Прапорщик назвал его дядей Андрашем. Мне понравилась хорошо налаженная жизнь отряда и почти семейные взаимоотношения. Солдаты рассматривали меня с любопытством, пытаясь определить, что я за птица. Хитрые, испытующие взгляды скользили по моему лицу, подстриженным по-английски усам, золотой лейтенантской звезде и ленточке орденов — результату двухлетнего скитания по фронтам.
Я старался произвести впечатление спокойного, опытного фронтового командира. Расспрашивал о хозяйстве, о техническом вооружении отряда, но при этом не пытался казаться умнее своих подчиненных. Мы беседовали просто и дружески.
Потом в обществе своего подвижного помощника я направился к офицерскому собранию, где фронтовое офицерство готовило товарищеский прием прибывшему пополнению. В столовой собрания, просторном бараке, заставленном столами с белоснежными скатертями, меня ждал приятный сюрприз. У крайнего окна, углубившись в чтение только что полученной почты, сидел обер-лейтенант, профиль которого показался мне знакомым. Пораженный и взволнованный, я приблизился.
— Шестой месяц, — сдержанно ответил обер-лейтенант Шик, подавая мне руку, но не отрываясь от письма. — Сервус![3] Я знал о твоем прибытии: видел твою фамилию в приказе по штабу батальона.
Я был вне себя от радости.
Арнольд, мой дорогой профессор. Опытный наставник, руководивший мною при вступлении в жизнь, любимый старый друг, с которым я расстался в первый же месяц войны.
— Какая встреча! Это замечательно! Арнольд, неужели это ты?
— Да, к сожалению, это я. Но, право, я с удовольствием уступил бы кому-нибудь честь пребывания здесь, — сказал Арнольд со сдержанной иронией.
Я не выпускал его руку, хотя знал, что он не повернет ко мне головы, пока не прочтет письма. Его оригинальные привычки были мне хорошо известны. Я знал Арнольда, знал особенности его характера. И знал, что он не меньше меня рад встрече. Таков уж Арнольд, снисходительный философ-скептик, демократ и ученый социолог. Он даже здесь безукоризненно выбрит и внешне спокоен, но сейчас его руки влажны и слегка дрожат. Мне стало не по себе, и я с тревогой смотрел на него. Наконец он прочитал письмо и поднял на меня глаза. В этих всегда спокойных, умных глазах я увидел усталость и еще какое-то новое, незнакомое мне выражение. Да, взгляд Арнольда стал другим, изменилось и лицо, подернутое нездоровой желтизной, и у рта залегли две глубокие, тяжелые складки.
«Как после большого кутежа, — подумал я, но тут же отбросил эту мысль. — Ну да, фронт».
Арнольд снисходительно и горько улыбнулся.
— Что, очень изменился?
— Да, немного, — сказал я, пытаясь отогнать закравшееся подозрение, но оно упрямо возвращалось и мешало мне. — Фронт, видно, потрепал тебя, Арнольд. Но как удивительно, что мы встретились! Я так рад!
— Конечно. Я тоже очень рад, — сказал Арнольд расхолаживающим тоном и вскрыл следующее письмо. — Я тоже очень рад, дорогой Тиби, — повторил он, пробегая глазами строки. — Хотя не знаю, есть ли у нас основание радоваться. Радоваться нечему, мой маленький друг.
— Маленький друг! Ты еще не забыл, как называл меня? — Но вдруг мой взгляд упал на письмо, которое держал Арнольд, и в сердце остро кольнуло. Я узнал округленный почерк Эллы Шик, жены полковника польского легиона Окулычевского. Сестра Арнольда была моей первой любовью.
Обер-лейтенант взглянул на меня удивленно и неодобрительно.
— Ты все еще, мой друг? — заметил он, покачивая головой.
— Да, — покраснел я. — Понимаешь, Арнольд, это выше моих сил.
— Можешь прочесть, — сказал Арнольд, протягивая письмо.
Краска бросилась мне в лицо, я растерянно отстранил письмо. Арнольд спокойно сложил его и сунул в конверт.
— Мог бы смело прочесть, многое бы узнал. Казимир Окулычевский все еще дерется за польскую свободу в ужгородском штабе. Элла во многом разочаровалась. Военная романтика, дорогой Тиби, сомнительная вещь! Казимир оказался сладеньким Мефистофелем, теперь это ясно. Впрочем, я в их дела не вмешиваюсь, как ты знаешь. Но, если хочешь, можешь все-таки прочесть письмо и ковать железо, пока горячо, вернее, пока оно холодно: Элла несчастна.
Раздалось щелканье подкованных каблуков, офицеры вытянулись: вошел командир полка, за ним свита штабных и адъютантов.
— Смирно!
Полковник выжидательно остановился в дверях. Мелькнул широкий лампас, заблестело золото воротников, и в зал хлынула новая стая штабных.
— Бригадный генерал!
— Прошу занимать места, господа.
За столом я оказался почти визави с Арнольдом. Когда был провозглашен первый тост, мы подняли бокалы и мысленно чокнулись. Подавались венгерские вина, коньяк. На правой половине стола, где сидело начальство, мелькали бутылки со звездочками, а на левой преобладали бутылки с улыбающимися неграми