— Не знаю, что такое быть романтиком. Но я в пятнадцать лет, когда прочитал «Овода», так даже заикаться начал и прихрамывать в подражание Риваресу.
Если это называется быть романтиком, то разве плохо им быть?
— Нет, неплохо. Я же этого не говорю. Вот и в геологи ты подался из-за этого, конечно. А теперь из- за этого думаешь о журналистике.
— Я ездить люблю,— сказал Костя.— Ездить, видеть новые места, новых людей.
— А ты не пробовал писать?— спросила Марина, и они смутились — и Костя, и сама она. Ведь сколько стихов он отправил ей, сколько безнадежно плохих стихов, где «любовь» неизменно рифмовалась с «вновь» и на разные лады речь шла о верности, о встрече после томительной, невыносимой разлуки.
— Я о прозе говорю,— поправилась ока.
— Нет, не пробовал,— почему-то соврал он.— За исключением заметок и зарисовок в дивизионку. И теперь — в одну газету, в молодежную, областную.
Костя подумал, что все же, все же она обошла его вопрос о прошлом, которое их связывает. Значит, не хочет отвечать. Значит, надо просто поддерживать светскую беседу.
— А если бы написать,— сказал он,— могло бы получиться интересно. Повидать пришлось много. Я говорю не о фронте только, об Алма-Ате тоже. В Алма-Ате я снимался,— ну, об этом я писал. И впервые там увидел безногую женщину. Фронтовичку.
Он прервал. Он вспомнил, что как раз в тот день, когда у почтамта он вторично встретил эту женщину, он получил письмо от Марины — нежное, самое нежное, и отчаянное, и трогательное, и сумасшедшее из всех ее писем, такое, что ему захотелось бросить все и любым способом немедленно в Баку, хоть на час. После был долгий перерыв, и он ломал голову, что там такое могло случиться. Все объяснило то письмо в голубом конверте, после которого он уже не писал ей и ничего не получал от нее. «Костя, дорогой,— писала Марина,— я не знаю, как это все получилось, я сама ничего не знаю и тебе не могу объяснить. Я выхожу замуж. Понимаю, ты простить не можешь, и все же прости...» И тогда он скомкал письмо и сказал: «Черт с тобой, выходи». Но ему было далеко не «черт с тобой».
— Что же ты замолчал?— спросила она.
— Я подумал, что если бы начать писать, там было бы много о тебе. Ты долго была со мной — и в Казахстане, и ка фронте, и еще в госпитале. И никто мне тебя не мог заменить. Но я об этом уже говорил. Ты знаешь...
Он остановился. Нет, об этом лучше промолчать,— сразу после госпиталя он подумал однажды, что ему креме одной желтой полагалась бы вторая такая же нашивка за тяжелое ранение.
— Ты... ты получил мое письмо, которое перед... ну, перед тем, в котором было то известие?
— Да, получил. Это письмо ты не мне писала. Ты его адресовала самой себе.
Марина чуть отстранилась, посмотрела на него, брови у нее изогнулись.
— Ты это понял?
— Не тогда, позднее. Ты сама себя уверяла, что я хороший, пусть все между нами остается по- прежнему.
— Ты угадал правильно. Как раз в то время я познакомилась с Митей, он лежал в нашем госпитале.
Они подошли к ее дому, который постарел за это время, и остановились у парадного. Надо было прощаться, и она первая протянула руку, белевшую в темноте.
— Подожди,— сказал он, как когда-то.— Весело было у вас на вечере, вчера?
— Мы старались вовсю, но не очень-то получалось. Хочешь не хочешь, а это был вечер воспоминаний. Как, и сегодня, вспоминались ребята, которых нет. А. почему ты приехал, не дав телеграмму? Мы отложили бы на день, нам хотелось, чтобы побольше наших было, но никто не знал, где ты, где тебя искать.
Косте казалось — все, что она говорит, идет откуда-то издалека.
— Я не знал, кто есть из школьных товарищей. А кроме того, лучше так, как гром среди ясного неба, как снег на голову, и какие еще там есть сравнения, подчеркивающие неожиданность,
— А когда ты будешь в Баку на обратном пути? Может быть, захватишь мой диплом?
— Я буду в сентябре. А какая у тебя тема?
— Война в произведениях советских писателей. Читаю Симонова, Эренбурга, Алексея Толстого, Гроссмана, Горбатова. Только читаю и ни строчки не написала.
— Напишешь. А неужели наступит такое время, что эти книги кому-то покажутся устаревшими?
— Кому-то — не знаю. А нам — никогда,, Ладно.,. С утра созвонимся. Я думаю, не стоит выезжать особенно рано. День будний, лодку в Мардакянах мы достанем, Я ведь с того раза тоже там не была. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Она потянула на себя дверь и скрылась в парадном, Костя постоял, прислушиваясь к ее шагам. Вот она прошла первый и поднялась на второй этаж. Это он всегда определял безошибочно. И всегда ждал, пока не хлопнет дверь, потому что Марина, поцеловавшись уже в самый последний раз, иногда сбегала обратно. А что, если случится невероятное и она вернется? Один раз шаги как будто приблизились, но стук двери наверху все объяснил. Теперь здесь нечего было ждать, у парадного,
А шаги приближались. Просто ночной прохожий. Ночь была тихая и теплая. Костя пошел бульваром. Луна краешком показалась из воды. Она была багровая, и черное в темноте море стало местами бурым. Костя- глубоко вдыхал влажный морской воздух. Чем больше показывалась луна, тем светлее становились деревья, и когда она вся повисла над горизонтом, на ветках можно было различить каждый листок, каждую гроздь. Костя присел на скамейку. Персидская сирень отцвела. Он сорвал кисточку и крошил ее в руках. А как же она теперь называется? Иранская сирень? Он прошел в самый конец бульвара, где врезалась в небо заброшенная парашютная вышка. Постоял у бетонной дамбы. Внизу плескалось море. Они увлекались греблей и каждый день ходили на базу. Участвовали в соревнованиях, и их шлюпка заняла четвертое место среди взрослых команд. А Марина и Люда сидели на пристани и болели за них.
Марина... Приехав в Баку, он невольно настроился на прошлое. И, как видно, сегодня без Марины не обойдется, о чем бы ни вспоминать — о войне, о гребле, о прогулках за город, о мягкой, теплой ладони, которая впервые нежно, почти неосязаемо гладила его затылок,
Костя пошел туда, где находилась маленькая летняя пристань, от которой по воскресным дням отходили моторки. За пятьдесят копеек можно было сделать трехкилометровый круг.
На пристани у самых ног лежало притихшее море. В ветренную погоду, когда дует норд, ее всю заливает кипящей водой. Костя много раз стоял тут и смотрел, как волны обрушиваются одна за другой и растекаются по каменным плитам. И Марину приводил.
А что, если искупаться? Поздно, поблизости никого не видно. Он спрятал одежду за каменным барьером, Чтобы не шуметь, осторожно спустился ногами вперед и оттолкнулся рукой.
Он плыл, зарывая лицо в потревоженную воду. Потом лег на спину и медленно перебирал ногами, чтобы только держаться на поверхности. Ночь была звездная. В тихую погоду на море тревоги и заботы выглядят иначе, чем на берегу. Все воспринимается спокойнее. Он вспомнил, что из-за неудачной любви в старых романах герой кончал самоубийством. И рассмеялся — до того нелепой показалась мысль, что можно выдохнуть из легких воздух и камнем пойти на дно.
Костя окунулся, вынырнул и поплыл к берегу. За барьером он быстро оделся. И почувствовал себя легко и свободно. Уходя, он обернулся. Очень редко кто уходит не оборачиваясь. Луна поднялась уже высоко. На поверхности моря, как нефтяное пятно, колыхалось ее отражение. Лунная дорога укоротилась.
Тут было не особенно далеко до Большой Морской. Ему нравилось называть ее по-старому. Он ключом открыл дверь. В столовой еще горел свет. Люда подняла глаза от потрепанной клеенчатой тетради.
— Вовка завалился спать,— сказала она,— А мне конспект дали на три дня. У меня хвост. Мы с ним нарушили закон, поженились, не сдав сопромат. Надо сдать, а то стипендию не платят. Правда, мы с Вовкой берем чертить и как-то выкручиваемся, но все равно придется же сдавать.
Постель на диване была уже постелена. Костя сел за стол, напротив Люды.
— А почему у тебя волосы мокрые?
— А я после того, как проводил Марину, пошел обратно бульваром. Ночь чудесная, наша, бакинская