полати для спанья, прялки, ручные жернова. Из мебели — грубый стол, лавки или несколько стульев, сундуки, ведра и прочее, что необходимо в хозяйстве. Под лавками хранили обыкновенно корзины с яйцами, а по комнате бродили или бегали, в зависимости от своего темперамента — собаки, домашние птицы, телята, кошки и прочая живность, видовую принадлежность которой затруднялись определить сами очевидцы. Е. Водовозова писала, например, о чрезвычайной популярности в мелкопоместных домах небольших зверьков, называемых там «песцами». Однако сама мемуаристка, видевшая их, оговаривается: «В зоологии песцами называют животных из породы лисиц, но маленькие зверьки, о которых я говорю, ничего общего не имели с лисицами. Очень возможно, что их называли совершенно неправильно в научном отношении… Между тем из их прелестного легкого мягкого пуха помещицы вязали себе тамбурною иглой и вязальными спицами красивые платки, косынки, одеяла, перчатки, кофточки и т. п.»[13]
Господская половина была чище, опрятнее, обставлена мебелью хотя и старой, изрядно потрепанной, но «помнившей» лучшие времена. В остальном комната мало отличалось от крестьянского обиталища.
Но одной из характерных примет мелкопоместного быта была все та же, присущая и более богатым дворянам, многочисленность всевозможных приживалов и нахлебников, ютившихся вместе с хозяевами в их чрезвычайно скромном доме. В обстоятельствах нужды, сливавшейся с настоящей нищетой, в тесных помещениях и часто впроголодь жили родственники, которым совершенно не к кому было идти за помощью и негде искать куска хлеба, кроме как в этом убогом «родовом гнезде». Здесь можно было встретить и «незамужних племянниц, престарелую сестру хозяина или хозяйки, или дядюшку — отставного корнета, промотавшего свое состояние».
В таком тесном и бедном сожительстве возникали ссоры и бесконечные взаимные попреки. Хозяева придирались к нахлебникам, те, не оставаясь в долгу, припоминали давние благодеяния, оказанные их отцами нынешним кормильцам. Бранились грубо и «самым площадным образом», мирились и вновь ссорились, а часы перемирия разнообразили сплетнями или игрой в карты.
Но часто чем беднее становился помещик, чем острее он чувствовал несоответствие своего формального «благородства» унизительным обстоятельствам существования, тем более жестко он настаивал на признании за ним сословной исключительности, кстати и некстати напоминая о своем «столбовом дворянстве». И здесь главным обидчиком мелкопоместных выступали их более богатые и влиятельные соседи. Единственная роль, раз и навсегда отведенная ими «мелкой сошке» в барских усадьбах, — была роль шута.
Потешались и издевались над такими дворянчиками за их бедность, а также за проистекающие из этого необразованность, дурные манеры, неумение держать себя в «благородном» обществе, за грубую одежду, являвшую собой причудливую смесь из платья, носившегося в лучшие времена еще их отцами и дедами. Некоторые из мелкопоместных охотно принимали на себя шутовскую роль и успешно справлялись с ней, потешая гостей своего покровителя. Те же, кто находил для себя это унизительным, старались не показываться в зажиточных усадьбах.
На больших званых обедах мелкопоместных не сажали за стол, за которым сидели хозяин и «приличные» гости, а кормили в боковых помещениях или в детской. Даже наследственные фамилии у таких бедных дворян подвергались некоторым изменениям. Как бы подчеркивая лишний раз ничтожность общественного положения «благородного» бедняка, присваивали ему прозвище. Е. Водовозова пишет о том, как это было принято между помещиками в ее родном крае: «Мелкопоместного дворянина по фамилии Чижова все называли «Чижом», и, когда он входил, ему кричали: 'А, Чиж, здравствуй!.. Садись! Ну, чижик, чижик, где ты был?' Мелкопоместного Стрекалова, занимавшегося за ничтожную мзду писанием прошений, жалоб и хлопотами в суде, прозвали «Стрикулистом». Его встречали в таком роде: 'Ну что, Стрикулист, — много рыбы выудил в мутной воде?' Решетовскому дали кличку «Решето»: 'Да что с тобой разговаривать!.. Ведь недаром ты Решетом прозываешься! Разве в твоей голове задержится что-нибудь?' Мелкопоместные всю жизнь ходили с этими прозвищами и кличками, и многие из зажиточных помещиков думали, что это их настоящие фамилии».
Но такое униженное положение мелких дворян нисколько не делало их самих великодушнее по отношению к окружавшим их крестьянам, а вынужденное слишком тесное существование вместе с крепостными людьми еще больше разжигало в них сословную спесь. Возвращаясь домой из гостей, где они развлекали общество, выставляя напоказ свое убожество, они спешили отыграться на бесправных слугах.
Но если в богатых имениях для экзекуции существовал целый штат палачей или кучера на конюшне, то многие мелкопоместные были так бедны, что, владея всего одним или двумя рабами, не имели возможности вполне проявить свою господскую власть и даже как следует наказать их — не приказывать же единственному крепостному выпороть самого себя.
Одна почтенная вдова, жившая с дочерью-девицей, имела в своей собственности только двух крестьян — мужа и жену, и часто оказывалась перед подобным затруднением. Престарелая взбаломошная барыня выглядела очень комично, когда пыталась покарать свою рабу, дородную и невозмутимую Фишку. «Макрина была преисполнена дворянскою спесью, барством и гонором, столь свойственными мелкопоместным дворянам. При каждом своем слове, при каждом поступке она думала только об одном: как бы не уронить своего дворянского достоинства, как бы ее двое крепостных не посмели сказать что-нибудь ей или ее Женечке такое, что могло бы оскорбить их, как столбовых дворянок. Но ее крепостные, зная свое значение, не обращали на это ни малейшего внимания и ежедневно наносили чувствительные уколы ее самолюбию и гордости. Они совсем не боялись своей помещицы, ни в грош не ставили ее, за глаза называли ее 'чертовой куклой', а при обращении с нею грубили ей на каждом шагу, иначе не разговаривая, как в грубовато-фамильярном тоне. Все это приводило в бешенство Макрину.
Фишка! — раздавался ее крик из окна комнаты. — Отыщи барышнин клубок!
Барышня! — было ей ответом, — ходи… ходи скорей коров доить, так я под твоим носом клубок тебе разыщу.
Этого Макрина не могла стерпеть и бежала на скотный, чтобы влепить пощечину грубиянке. Но та прекрасно знала все норовы, обычаи и подходы своей госпожи. Высокая, сильная и здоровая, она легко и спокойно отстраняла рукой свою помещицу, женщину толстенькую, кругленькую, крошечного роста, и говорила что-нибудь в таком роде: 'Не… не… не трожь, зубы весь день сверлили, а ежли еще что, — завалюсь и не встану, усю работу сама справляй: небось насидишься не емши не пимши'. Но у Макрины сердце расходилось: она бегала кругом Фишки, продолжая кричать на нее и топать ногами, осыпала ее ругательствами, а та в это время преспокойно продолжала начатое дело. Но вот Фишка нагнулась, чтобы поднять споткнувшегося цыпленка; барыня быстро подбежала к ней сзади и ударила ее кулаком в спину.
— Ну, ладно… Сорвала сердце, и буде! — говорила Фишка, точно не она получила пинка. — Таперича, Христа ради, ходи ты у горницу… Чаво тут зря болтаешься, робить мешаешь?
Ее муж злил помещицу еще пуще. 'Терешка! Иди сейчас в горницу, — стол завалился, надо чинить!..' — 'Эва на! Конь взопрел… надо живой рукой отпрягать, а ты к ей за пустым делом сломя голову беги!..' И он не трогался с места, продолжая распрягать лошадь. 'Как ты смеешь со мной рассуждать?' — 'Я же дело справляю… кончу, ну, значит, и приду с пустяками возиться…'
Наблюдавшая эту сцену мемуаристка замечает, что если бы крепостные не стояли так твердо на своем, если бы, несмотря на ругань и угрозы, они не старались прежде всего покончить начатое дело по хозяйству, нелепая Макрина совсем бы погибла.
Однако Макрина не успокоилась и решила прибегнуть к помощи государственной власти. Она обратилась за помощью к становому приставу и просила его иногда заезжать к ней в усадебку, выпороть двух ее строптивых крепостных. Сам становой рассказывал об этом: «Служба моя была собачья, — пороть мне приходилось часто, но это не доставляло мне ни малейшего удовольствия. С чего мне, думаю, пороть людей madame Макрины? Ведь если вместо них ей дать другую пару крепостных, она бы давно по миру пошла. Вот я толкну, бывало, Терешку в сарай, припру дверь, только небольшую щелку оставлю, сам-то растянусь на сене, а Терешка рожу свою к щелке приложит и кричит благим матом: 'Ой… ой… ой… ой-ей- ешеньки… смертушка моя пришла!..' А я, лежа-то на сене, кричу на него да ругательски ругаю, как полагается при подобных случаях… Вот и вся порка!»
Снисходительность станового пристава в данном случае объяснялась добрыми душевными качествами,