сторону груди и далее, далее, к ногам.
Но тут я вспомнил одного своего товарища, можно сказать, товарища по несчастью, у которого была такая же беда, и то, как мы с ним, не сговариваясь, никогда не поднимали никаких «детских» тем и лишь при встрече в смущённых улыбках, а может быть, лишь в их тенях и ещё в уголках рта, а вероятнее всего, где- нибудь на дне глаз, не желающих встречаться взглядами с другими глазами, направляющих взор свой в сторону на любые предметы чуть-чуть под большим углом, чем следовало, читалось, как нам казалось, с путающей откровенностью, что мы всё ещё ждём, что надеемся, что всё ещё верим, хотя, может быть, в глубине души уже и не верим вовсе, но всё ещё хотим, но убеждаем, но заставляем себя; и ещё в каких-то наших взглядах, мне думается теперь, читалась боязнь, настороженная боязнь вопросов и излишняя готовность к ответу, что всё, мол, идёт нормально, всё так, как задумано, куда нам спешить; и ещё вспомнил, как я однажды увидел, как он смотрит на ребёнка, возившегося с кубиками на полу,— мы как-то были с ним вместе в одной компании, там у хозяев был маленький ребёнок: очень долгим, внимательным, хочется сказать, длинным взглядом; вспомнил и подумал: «Нет, нет, нет, всё хорошо. Хорошо, что мы взяли этого парня».
И тогда уже я заснул совершенно счастливым и даже, по-моему, смеялся во сне.
ПОТЕРЯ РАВНОВЕСИЯ
Умри, Валера!
Лишь человек, крыса и таракан способны безмятежно шляться по подводной лодке. Это безобразие творится до тех пор, пока вечно занятая Фортуна не поставит на них свою жирную точку.
Когда на Земле вылупился первый подводник, сонный мир уставился на этот говорящий стручок и начал медленно изумляться. И было от чего — новорожденный плодился со скоростью тасманской крысы.
Мир перестал изумляться в тот самый момент, когда чаша весов с новым чудом природы перевесила сборную всех сторожей, носильщиков и могильщиков.
Клянусь яйцами бронтозавра! Это последний плод иссохшей эволюции. Пасынок случая. Полночный каприз лохматого Хаоса. Тонконогий Атлант. Отныне снизу его будут терзать фурии, сверху на него будут гадить гарпии. Клянусь яйцами бронтозавра!
За два метра по карте от оливковых рощ Эллады, которую мы тут приплели вместе со всем предыдущим не поймёшь к чему, подводник Валера взялся за ручку двери отдела кадров, болезненно скривился и вспомнил всю свою жизнь.
Реликтовое — это имя вместо маминого носил Валера на флоте — в процессе дум наклонило голову. В середине этого великолепного отростка завиднелась лысина, очерченная генетическим циркулем, гладкая, как колено Валеры. Валера замер и дал себя рассмотреть: крупный офицер лет пятидесяти, отвислые плечи, до колена всё грудь, из носа вечно чего-то торчит, скорбно обмякший рот и шея галапагосской черепахи.
Самое замечательное место на лице у подводника — это его подводные глаза — выцветшие глаза плакальщицы: они наполняются влагой под гидравлическими ударами судьбы.
Из замечательных глаз Валеры струился взгляд дворняжки, мечтающей о хозяине, пока его прогорклая жизнь вспоминалась и неслась цветными скачками мимо.
Он видит себя дитём, нюхающим цветы, курсантом, офицером… А как он поступал в адъюнктуру учиться на ученого! Он бегал с блестящими глазами, задыхался, скользил на поворотах, собирал характеристики, потел в передних, становился сладким, бросался фотографировать свой мозг в рентгеновских лучах на предмет отсутствия лишних пустот, говорил: «Так точно!», сдавал анализы и одну научную работу.
А потом, когда всё было готово, ему сказали: «Хватит! Хватит поступать в адъюнктуру». Его качнуло, развернуло, прислонило-дёрнуло, но он устоял на ногах. Его взгляд искал по стенам, шарил и вопрошал — и не верил.
Всем становилось неудобно, нехорошо становилось, всем становилось так нехорошо, что хотелось, чтоб Валера умер. Но Валера уцелел и понял: ударь его мул копытом в глаз — он выживет!
Скоро всё прошло, улеглось, устоялось, и как только раны затянулись, он захотел в академию.
Все кивнули, что он достоин, и его жилы получили новую кровь. Он опять хохотал с блестящими глазами, был интересен и себе, и людям, прилипал к стульям, опять отнес свой мозг под рентгеновское облучение, собирал себя и бумаги, ставил на них впопыхах, не раздеваясь, печати и учил две несовместимые вещи — устав и математику.
— Ну, когда? — протягивал он руки в отделе кадров, вылизывая глазами.
— Скоро,— говорили ему, не поднимая глаз. И он жил. Каждый день жил.
— Ну как там? — переминался он снова в отделе кадров, всё собрав в академию и продав кое-что ненужное из вещей.
— Ну как там? — переминался он, подмигивая и хихикая, демонстрируя здоровье и хорошее настроение.
— М-да,— сказали ему, утомлённые его хорошим настроением, и бросили его документы в стол — авось пригодятся.— Ну что, Валера (м-да!), опоздал ты, опоздал. Что делать? Ну, ничего! Лучшая академия — это флот!
Валера не расслышал тогда: у него что-то случилось со слухом, потому что он продолжал подмигивать и хихикать. Наконец дошло, он справился с хихиканьем, но продолжал всё ещё, взбрыкивая плечами, помигивать. И вот — о, тягостная минута! — он вздохнул, и его уши поймали предсмертные хрипы академии из стола.
Были потом другие места, были другие переводы, он хотел стать преподавателем, он вбегал в помещение и кричал: «Я уже преподаватель! Мне предложили! Там что: написал лекции — и свободен!» — и убегал писать лекции. Но место то как-то вскоре подохло, а лекции сгнили. Потом он собирался стать начальником курса, командиром роты…
Пять лет он не брался за ручку двери отдела кадров. Пять лет! За это время страна выполнила и перевыполнила! (Ёлки зелёные!)
— Раз-ре-шите? — Валера не узнал свой голос и вполз. Зачем-то же его всё-таки вызвали! Он покрылся испариной предчувствия. Сердце прыгало и стучало по пищеводу.
— А-а-а… Валера,— улыбнулся ему отдел кадров среди бумаг через стол,— заходи, заходи, садись, наш перспективный офицер, хе-хе…
Валера не сел, он боялся не встать.
— Вот! Переводим тебя в институт, в Ленинград, приказ с квартирой, науку вбок задвигать,— улыбнулся ещё неоднократно отдел кадров,— будь она неладна!
— А когда? — Валера тупо ворочал языком.
— А как соберёшь документы, характеристики, печати — ну, ты сам знаешь. Иди готовься.— И отдел кадров, не видя уже Валеру, нагнулся и нырнул в свои бумаги.
Тот вышёл, не помня как, и прислонился к стене. Сердце подобралось ко рту и тюкало в барабанных перепонках. Обманут, врут, обманут! И вдруг вспыхнула, хлынула радость, весенний ветер, цветущая вишня, охапки тюльпанов, горькая свежесть свободы, навстречу пошла жена в розовом старом халатике.
Валера сильно вздохнул. Может быть, слишком сильно, потому что коридор с мерцающими лампочками вдруг задвигался, накренился набок и улетел.
Свет померк. Валера, роя ногами, заскользил по стеночке и совершенно уже не услышал топота и кутерьмы.
Бедняга, прости тебя Господи!