мелодию.

Как — то, раньше обычного сбежав с работы, мы пришли в гости. Это была не квартира, это было что-то среднее между мастерской и кафе.

Там везде висели японские гравюры — вернее, конечно, копии — изображавшие маски актёров. Актёры играли только бровями и губами, выворачивали кисти рук. На пути от прихожей в комнаты на стенах совершался лёгкий переход из мужчины в женщину.

Актёры совершали этот переход, поднимая брови и кривя губы, а под гравюрами сидели томные люди, в глазах которых читалась ностальгия по 68-му году. Это были сплошь мальчики и девочки, ровесников своих я не видел. Опять я был среди тех, кто был младше меня, но теперь не печалился об этом, а сравнивал — ту молодёжь с этой, студентов, что ловили вместе со мной мидий и курили на лестнице, с мальчиками и девочками, курившими на стилизованных циновках, в придуманном японском заповеднике. Аня пошла говорить с хозяином, человеком действительно пожилым, и девочкой, которая оказалась его женой.

Я прислушался к их разговору.

— Предъявление на японских гравюрах обязательно, — говорил хозяин.

«Какое предъявление, предъявление чего?» — недоумевал я, но слушал молча, будто понимающе.

Они говорили о предъявлении, о тонкости мастерства, в котором я не понимал ничего, но Аня всё время косила на меня глазом, мы встречались взглядами, и я даже затеял странную игру, ловя её взгляд, когда оказывался каждый раз в новом месте — то за японской вазой, то у ширмы, а то присаживался на корточки у декоративной лесенки в никуда.

Впрочем, я тоже разглядывал гравюры, пытаясь одновременно вслушаться в разговоры. Гравюры были интереснее слов, поэтому я старался запомнить детали, чтобы потом… Что потом, зачем они нужны мне потом, я не знал. Но детали запоминались всё равно — смятение давно умершей, но сохранившей имя проститутки, чьи зрачки в раскосых глазах укатились в разные стороны. Это была совершенно косая проститутка, даже более косая, чем могла позволить себе японка.

Какие-то люди душили осьминога, другие любовались сакурой. Любовались они всем — осенними листьями, лунным светом, ловлей всего — раковин, птиц, рыб и охотой на грибы.

Занесённая снегом женщина склонялась над гостями.

И это я старался запомнить.

Между тем, ловя взгляд любимой, я слушал речь хозяина:

— Восток для французов начинался с Египта. Простые французы пришли к подножию Пирамид, а после долгих войн наводнили антикварные лавки ворованными безделушками.

И про себя я соглашался с хозяином, думая о войне как о воде, что уносит всё, что может. Мелкие вещи остаются в карманах солдат и совершают своё путешествие из одной страны в другую, меняют хозяев, обрастают историей. Они — предмет дележа, они — просто предмет. На войне безделушки всегда живут дольше, чем их хозяева.

Немецкая девушка, девушка с трагическим лицом и белыми волосами, рассматривала то, как нарисованная японка мыла голову в тазу, и в тазу были те же волны, что и в море, плескавшемся рядом.

Чёрные волосы и волосы белые различались только цветом.

Но на других изображениях предъявление было иным. Мужчина предъявлял меч, и его враг предъявлял меч, и сова предъявляла когти, и собака предъявляла зубы. И снова появлялся меч, будто один и составляющий сокровищницу самурайской верности, начиналась схватка, мужчина с мечом, прижатым ко лбу, и мужчина без меча — всё это теснилось вокруг меня.

Всё это было вечно и интернационально.

Отзвук войны, как шум соседей, существовал вокруг меня. Война преследовала меня, как параноика преследует придуманная опасность.

В этом доме я познакомился с хорватской девушкой. Немка, которую я увидел сначала, та самая девушка с трагическим лицом и белыми волосами, та самая немка оказалась хорваткой.

Никто не представлял нас, хозяин исчез куда-то, а Аня молча держала меня за рукав.

Девушка говорила по-немецки плохо, но все её слова были понятны.

— Я стреляю лучше мужчин, — говорила она, ещё не зная обо мне ничего.

Она приехала из Вуковара — или просто так говорила.

Была она одета в ботинки Харлей Дэвидсон и широкую блузу. В ней было что-то от Ульрики Майнхофф, не во внешности, а в разговоре.

Я уже давно знал, что Туджман назвал Вуковар хорватским Сталинградом. Туджман был Президентом Хорватии. А я был русским и поэтому не только знал, но и чувствовал — что такое Сталинград.

Сейчас воевали не в Хорватии, а в Боснии, и вот моя собеседница приехала в Германию, чтобы потом вернуться. Девушка в высоких ботинках зарабатывала военной журналистикой, она таскалась по бывшей Югославии с видеокамерой.

В её глазах застыла любовь к войне, любовь к войне и смерти, которая вызывала во мне раздражение, но я представлял себе молодую сербку с такой же видеокамерой, боснийку, американку и русскую и желал, чтобы все они избежали очереди из крупнокалиберного пулемёта.

Я искренне желал, чтобы они не напоролись на засаду и не лежали на горной дороге, в агонии перебирая ногами, несмотря на то, что часть из них действительно была из породы стервятников, что слетаются на кровь.

Всё же у этой и у других женщин будет что-то иное в жизни, и поэтому я никак не выдавал своей неприязни. Я лишь внимательно слушал, запоминая подробности, для спокойствия обняв Анну.

Кончался обманный, тёплый, как апрель, январь. На северо-западе страны началось наводнение, Рейн вышел из берегов. Сидя в крохотной квартирке Ани, мы смотрели телевизор и видели, как эвакуируют жителей Кёльна. Плыли по тёмной воде лодки, и солдаты в форме моего бывшего вероятного, а теперь уже совсем невероятного противника, в оранжевых резиновых штанах пробирались по улицам на этих лодках.

Вода залила первые этажи зданий, наполнила кафе и магазины, покрыла автобаны.

Наши знакомые говорили, что это необычно тёплая, такая, какая выдаётся не часто, зима, и я был теперь свидетелем и зимы без снега, и воды, струившейся по автобанам.

— Ты знаешь, — вдруг сказала мне Аня, — тут такие правила. Если кто-то у тебя поселяется, ты должен сообщить об этом домовладельцу, чтобы он пересчитал плату за квартиру. Мне надо сходить, чтобы у нас не было неприятностей.

«У нас», она сказала: «у нас», значит, я и она уже стали «мы».

Это было самым главным, главнее того, где мы будем жить, главнее временности моей жизни в этой стране, главнее нашего будущего. Теперь я и она стали «мы», и я расстался со страхом.

Она ушла по делам, а мне остались таможенные бумаги и прайс-лист нефтяной компании.

На следующий день я ещё раз продлил визу и стал думать, что всё равно придумаю, как остаться с Анной, даже если Иткин перестанет платить мне деньги и отзовёт обратно.

Утром, когда мы завтракали, я подумал, что теперь мы похожи на образцовую семью — я в белой рубашке и галстуке, жена готовит мне кофе и яичницу, нужно только достать свежую газету.

Рассеянно раскрыв её, я увидел фотографию Багирова.

Багиров лежал в лифте, я сразу узнал его, несмотря на неестественную позу.

Только на фотографии его голова была наклонена к плечу. Багиров был мёртв, а вместо глаза у него было выходное отверстие пули. Рядом, в соседнем газетном квадратике, чёрный на белом фоне, висел в пустоте его смертный медальон.

А рядом была другая фотография — фотография фальшивого командировочного, человека, которого я сам привёз в Берлин. Его застрелили потом, когда он, бросив пистолет, бежал к ожидавшей его машине.

«В Берлине убит русский полицейский», — вот что писали про Багирова в газете.

«Вот она, твоя армия, вот что ты выбрал», — думал я про себя, но мысли мои путались. Тот медальон,

Вы читаете Свидетель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату