Но мы говорили об истории, истории вообще, и, отчего-то о Древней Греции, о вечно плакавших греках, не считавших зазорным плакать вечером, прощаясь, чтобы потом встретиться утром.
Но разговор неожиданно вернулся к Тито и другой Греции, современной и легко представляемой.
Мой собеседник рассказал, что в июле 1949 года, когда бои между греческой повстанческой армией и правительственными войсками велись на югославской территории, югославы поддерживали повстанцев. В середине августа, напротив, Демократическая армия Греции оказалась между двух огней. Её били и войска правительства, и югославская армия, потому что в феврале югославское правительство договорилось с греческим. Я опять вспомнил трёпаные журналы на старой даче: «Кровавый палач народов Югославии — Тито предоставил греческим монархо-фашистам возможность совершать неожиданные нападения на позиции ДАГ, с тыла через югославскую территорию». Чуть ли не миллион беженцев двинулся по горным перевалам, но сколько из них перебралось через северную границу — неизвестно.
Это неизвестная война, и про неё давно забыли.
Слушая его, я представил, как шли люди в горах, а их прижимала в ущельях авиация и молотила сверху — без разбора. Хорошо хоть то, что военных вертолётов ещё не было.
А ещё я вспомнил девяносто второй год в Абхазии, то, как на разминировании к северу от Сухуми я наткнулся на странное место в горах.
Мы поднимались от мутного горного озера, чьи берега были покрыты глиной. Вода в озере была действительно мутной, на привале мы сварили чай, но глина, растворённая в воде, вязала рот, и я с другом пошёл искать ручей.
Через час подъёма мы свернули в ложбину, уже слыша журчание воды, и тут я оказался в этом месте.
У меня уже было чутьё на мины, сперва их ставили неумело, и можно было по выцветшему квадрату дёрна, по блеснувшей на солнце мирной, совсем не военной, проволоке или по другим приметам заметить опасность. Попадались даже невесть откуда взявшиеся немецкие натяжные противопехотные мины. Они были набиты стальными шариками, которые разлетались в стороны, а вверх не летело ничего. Послевоенные мальчишки подпрыгивали над ними в момент взрыва и оставались целы. Мне рассказывали об этой весёлой игре, но никогда у меня не возникало желания попробовать. Моё детство было другим.
Меня только занимало, как и кто хранил немецкие мины полвека.
А ещё попадались на дорогах жёлтые ребристые «итальянки». Больше всего было своих, родных, сделанных на украинских и русских заводах, но от этого они не становились менее опасными. Что-то отвратительное есть в том, что страна делает то оружие, которое потом выкашивает её население. Оружие, которое делает само население, всё-таки менее совершенно. Самодельные мины не всегда срабатывают.
Однако это была теория. Перед нами появилась огромная поляна, залитая солнцем и наполненная неизвестной опасностью. Не блестела натяжная нить, не желтело пятно умершей травы. Я не видел ничего, всё так же шумел ветер в листве, палило солнце, невдалеке жил ручей, но что-то было, было всё же там необычное.
Тревога передалась напарнику, и он перекинул автомат на грудь.
Медленно мы двигались по склону холма, мимо диких яблонь, мимо странных кустов, похожих на уродливый виноград. И почва была странной, с неравномерно росшей травой. Чудна была эта местность, и оттого — страшна.
Ни слова не говоря, мы повернули назад и шли ещё час до чистой воды.
Несколько дней спустя сухумский армянин, спасавшийся от войны в своём горном доме, рассказал мне, что на берегу горного ручья, а тогда — речки, стояла греческая деревня. Греков депортировали в сороковых, дома разграбили, и вот это место пусто.
Югослав рассказывал дальше про бойцов ЭААС и про их стычки с англичанами в 1944-м, про незнаменитую греческую войну 1949 года.
«Все войны — незнаменитые», — думал я.
В ту ночь мне снова приснился Геворг. В этом сне он был радостен по какой-то своей неземной причине, будто хотел рассказать мне о чём-то хорошем, но решил подождать.
А я сидел перед ним на камне, заполняя бессмысленную ведомость, где в графе «безвозвратные потери» надо было нарисовать единичку. Эта единичка и была Геворг, мой друг.
Но отчего-то я спрашивал:
— А надо писать о том, что у «Шилки», которую зажгли тогда вертолёты, был калибр стволов двадцать три миллиметра? А про сбор клюквы надо?
— Надо, — отвечал Геворг, — надо писать всё, ведь ты — свидетель.
— А про трубы для скважин?
— И про это надо, не беда, если твой рассказ будет бессвязным, главное — пусть он будет точным. Мелкие события образуют жизнь, они, только они — причина всего: страданий, любви, войн и переворотов.
Вспоминая этот сон на следующий день, я переносил на бумагу эти мелкие события, и они напоминали мне ноты в неведомой партитуре, они множились, как те случайные музыкальные фразы, которые извлекали московские и украинские нищие из своих аккордеонов, которые издавал латиноамериканский контрабас на Арбате, топот и вскрики на столичной улице в маленькой республике, где старики пляшут, взмахивая кинжалами.
Я писал об этом письмо Гусеву, потому что мне хотелось сказать хоть кому-то особую правду о войне, где нет правых, а виноваты все. И вот мировое сообщество наваливается на кого-то одного, а обыватель рад, в свою очередь, потому что ему не очень хотелось самому решать — кого надо ненавидеть. А если кто- то норовит заступиться, то неминуемо попадает в политическую номенклатуру белых или чёрных, красных или коричневых и далее по всем цветам спектра. И заступаться не хочется — уж больно нехороши те, кто заступается вместе с тобой.
Каждый раз конъюнктура меняется, и вот, чтобы разнять драку, приходят люди извне и начинают бить по рукам — кого-то одного. Противник успевает пару раз ударить того, у кого заняты руки.
А это не простая драка в кабаке. Там дело бы ограничилось выбитыми зубами, в войне же счёт посерьёзнее.
Всё в этом деле осложняется тем, что огромное число людей врёт — кто из убеждений, а кто по обязанности.
И нет мне ответа, что нужно думать и что выбирать. Отчаявшимся свидетелем оставляла меня эта летопись будничных войн.
Время длилось. Я перекладывал свои бумаги, а Аня — свои. Среди последних я, к немалому удивлению, обнаружил адрес Иткина. Мне не было до этого никакого дела, как и до того, чьими делами она занимается.
Внезапно Аня взяла отпуск на три дня и повезла меня на юго-запад.
Можно было бы поехать и на север, наводнение уже закончилось, и в том же Кёльне ничего не напоминало о нём, кроме грязных полос на стенах, на недолгое время свидетельствовавших об уровне подъёма воды. Но мы поехали на юго-запад.
Мы ехали ранним утром, когда ещё было мало машин, только однажды пронеслись мимо нас бронетранспортёры НАТО, мирные и не опасные мне теперь.
Аня специально заезжала в крохотные городки и на малой скорости крутилась по их улицам. Эти места почти не пострадали от бомбёжек, а потом пришли французы и остались ненадолго — в своей зоне оккупации.
Сквозь бликующие стёкла можно было рассматривать аккуратные домики с алыми и жёлтыми распустившимися, несмотря на зиму, цветами.
Я любил архитектуру Fachwerk, чёткий рисунок тёмных балок на белой штукатурке, я любил её, несмотря на то, что её образ затаскан календарями и путеводителями. Я любил эту страну, в которой родился, любил со всем её содержимым, с лёгким инеем на полях в разгар зимы, с наводнениями и дождями, с языком, настолько разным в разных её концах, что в новом месте его приходится учить заново,