Человек в униформе устроил голову поудобнее, а потом окончательно застегнул мешок. Двое положили мешок на носилки, раздвинули их, подняв, и покатили к фургону.
Полицейский внимательно посмотрел на меня, и я понял, что пора сматываться. Я ещё раз подумал о том, как хорошо быть безоружным.
Да и если бы его там не было, стать свидетелем по делу смерти русского в Германии — совсем не радость. Машина медленно тронулась, и полицейский проводил меня внимательным взглядом.
Уже отъезжая, я оглянулся и прочитал на ярко-жёлтом борту фургона, где чернели три или четыре пробоины, название: «Jugoslavian roads».
«Ну что ж, — подумал я. — Всё одно к одному».
Был яркий солнечный день, совсем весна. «Интересно, как его угораздило? На какой же скорости надо было идти… И кто его приложил?»
Зачем так — на виду, так громко, так неумело…
Впрочем, это всё теперь неважно, важно только то, что мне не надо убивать Чашина. Затея, в общем, была дурацкая. Те, кто сделал это, тоже действовали не лучшим образом, но всё равно я вёл себя глупо.
Прав был Чашин, говоря о моём непрофессионализме. Профессионал так никогда бы не поступил, это отчаяние вырвалось из меня. Потом я буду много думать об этом, но в этот момент лишь гадкая мелкотравчатая радость жила во мне.
Будем жить дальше.
Только звонить мне теперь некому.
Стараясь не оставаться долго дома, я набил сумку немудрёной едой из холодильника. Часть её я засунул в куртку и вышел, ощущая тяжесть в кармане.
Оружия у меня нет, вот как всё хорошо обернулось. Я пошёл к автобусной станции. Теперь можно поехать куда-нибудь, пока адреналин не выйдет из крови.
Некрасивая девушка, схватив меня за рукав, всучила яркую листовку. На листовке были нарисованы маленькие человечки с такими же бумажками в руках, сидевшие в садиках на лавочках. Человечки были похожи на маленьких жучков, копошащихся каждый у своего домика. Огромное солнце отбрасывало тень на землю, а между кустов бродило дикое зверьё. Первой строкой в тексте, начинавшемся на обороте, было: «…Und diese wunderbare Welt schenkt uns Jehova».[7]
Сначала я ехал на городском автобусе, а потом зачем-то сошёл, прошёл километра два по дороге, что вела от окраины к другому городку — поменьше, пока из-за поворота не показалась АЗС.
На заправочной станции я увидел две огромные фуры, на них было написано что-то по-турецки, однако водители были явно не турки.
Говорили они иначе, и речь их, доносящаяся из кабин, была мне знакома. Это были сербы.
Я приблизился и окликнул одного из них, как раз вылезавшего наружу. Я заговорил с ним, медленно подбирая слова того языка, который учил так давно.
Водитель был похож на моего толстого приятеля-бандита, того, что печалился, что моя жизнь пропадает зря. Но этот водитель был весел, не печалился ни обо мне, ни о чём ещё, и в этом был добрый знак.
Водитель спросил, откуда я.
— Из Советского Союза, — ответил я ему, и это, как ни странно, было недалеко от истины, потому что на моих документах стоял герб именно этого государства. Однако объяснять, почему я так ответил, мне не хотелось, да и это было неважно.
Потом я ехал с ним, слушая мерный гул мотора и сладкое посапывание его сменщика, спавшего на лежанке сзади кабины. Серб вёз болгарские фрукты через всю Европу, а его сменщик был македонцем, но не югославом, а греком из греческой Македонии.
Я усмехнулся, вспомнив разговор о Демократической армии Греции.
Мимо нас на холме проплывал замок Гогенцоллернов, вернее, казалось, что это мы оборачиваемся мимо него по кругу. Шпиль замка был воткнут в единственную тучу на небе, единственную, но чёрную и зловещую.
Так можно было ехать очень долго, потому что серб был рад мне и моему корявому языку, в котором было главное для разговора — слова «миномёт» и «истребитель танков». Но скоро нам надоело говорить про это, и мы стали говорить о женщинах — тех и этих: тех, кого мы знали, и тех, кого видели лишь на экранах телевизоров.
Можно было ехать в этой фуре долго, но уже вечерело, и дорога пошла в предгорьях низких немецких гор.
Тут было хорошо изменить направление пути.
Серб высадил меня у деревянного креста на обочине.
После душной кабины вечер казался прохладным, но это было не так — зима в Европе иная.
Я махнул рукой водителю, и огромная фура, набирая скорость, скрылась за поворотом. Солнце умирало в створе холмов, и я, повернувшись к нему спиной, пошёл по асфальтовой дорожке в сторону, мимо какого-то сарая, из которого вкусно пахло ароматизированным немецким навозом, мимо указателя, призывающего не беспокоить птиц, мимо последних следов человечьего жилья.
Это был лес, застеленный между деревьев жухлой красной листвой, лес, похожий на крымский буковый лес, который я так любил.
Я сошёл с асфальтовой дорожки на тропинку и стал подниматься по склону холма. Быстро темнело, и я стал присматривать себе место, как зверь нору.
Вот оно нашлось — в ложбинке, под сваленным деревом. Костёр мне было страшно разжигать, и я ограничился тем, что достал из рюкзака паштет неизвестного происхождения и начал ковырять банку швейцарским ножиком. Ножик оказался декоративным, лезвие гнулось и скрипело, а я про себя ругался.
Я закопал банку и подумал, что местным зелёным, если бы они шли за мной, не отыскать моих следов. Какое там зелёным, никому не отыскать моих следов.
Отвернув мешавший мне камень, я увидел сонных жучков, притаившихся под ним. Жучки были интернациональны и, как две капли воды, похожи на крымских и кавказских, сибирских и дальневосточных жучков. Они жили своей жизнью, ели что-то, и кто-то их ел. Кто-то прокусывал их хитиновые шкурки и питался их телом, но сейчас они спали, и война за место под солнцем для них ещё не началась.
Завернувшись в зимнюю куртку, как в кокон, я привалился к стволу и стал размышлять, засыпая.
«Да, — думал я, — зимы здесь не чета нашему континентальному климату — выше ноля. И это называется зима!»
Я засыпал и думал о том, что южнее, много южнее этого леса идёт война, и не спят дозоры и патрули в горах. Не спят солдаты в танках и бронетранспортерах, потому что с утра им нужно убивать таких же солдат, и другие солдаты из чужих земель, в своих бессмысленных белых касках не в силах помешать им.
Эти танки и бронетранспортёры занесены снегом, потому что в горах, что рядом с морем, всегда много снега.
А много восточнее в ночи сваны поднимались по перевалам за пропитанием для своих семей. Иногда они идут с двумя автоматами — один из них свой, а другой они несут на продажу, а иногда воруют скот. В этом последнем случае их ещё можно догнать и заставить бросить добычу, но идущего в одиночку свана догнать нельзя. Эти люди были на своём месте, и я даже полюбил их, когда прожил несколько дней в их маленькой деревне, по большей части общаясь при помощи знаков, потому что эти люди в чудных войлочных шапочках говорили одинаково плохо на всех языках, кроме своего, деревенского.
А в другой деревне говорили иначе, но жили так же и тем же, потому что давно в Сванетии забыли мирную жизнь — может быть, несколько веков назад. И у них была своя правда, которую я не мог разделить, но к которой относился с пониманием.
Сейчас они выходят на промысел, беззвучно проходя через осыпи и без страховки преодолевая скальные стенки, а ещё чуть восточнее идёт другая война, и люди тоже ожидают своей смерти, которую