Недооткормленное сытое будущее встало на крыло и покинуло двор моих предков.
Вскоре мать умерла из-за несовместимости групп крови при переливании.
У неё был отрицательный резус — тот же, что у моей матери и у меня.
Мальчик подрос и поехал в Азербайджан вместе с родственниками. Они жили в Баку на Торговой улице и выезжали летом в военные лагеря вместе с воинскими частями — первый год под Гянджу, к Елениендорфу — поселению немецких колонистов, второй год — в Аджикент. География путалась. Итак, в этом посёлке немецких колонистов была запруда на горной речке, электростанция и подвалы. В подвалах были огромные, влажные от подземного воздуха бочки с вином, которое называлось Конкордия.
В бакинскую школу мальчик носил табуретку, мест не хватало, и он сидел на своём неучтённом месте, познавая премудрости тюркского языка. «Балам ляля, шалам ляля…», — часто повторял он потом незнакомые слова.
Плоские крыши старого города поражали моего деда, очень хотелось залезть в полузатопленную подлодку, чёрная рубка которой была видна с Приморского бульвара.
Мальчик смотрел на прибой, играл с товарищами в бабки-альчики, грел руки о купленные каштаны. Комендант города давал мальчику контрамарки в кино, которое представляло из себя загон в парке. Крыши не было, но был сторож-билетёр, который начал ухаживать за упитанным приятелем мальчика. Мальчиком, худым после Петрограда и Одессы, он пренебрёг, и тот ничего не подозревая, смотрел «Тарзана в дебрях Африки, Дом ненависти» и «Багдадского вора». Звуки этих названий живут как знаки ушедшего мира, будто чужие
Кинематограф, младший брат фотографии, был переписан наново другим временем, впрочем, сохранив названия.
Балам ляля, шалам ляля, но время прошло, и вот — Москва. Скрипя полозьями, извозчичьи санки отвезли семейство в Третий Дом Советов, ещё без следа прикладного искусства.
Маленький дед — вот неловкое сочетание — попал сразу в пятый класс. Бульвары, трамвай «Аннушка», деревянный эсминец в парке культуры. Затем Сокольники, новый дом…
Я долго искал этот дом. В тот день была слякотная погода — зима отступила, стало сыро, и мокрый снег потёк по грязной мостовой. Переулок оказался странным, перечёркнутый бетонным коробом метро. Может быть, именно он заместил искомый дом. Там, на маленьком диванчике, сделала первые шаги моя мать. На этом диванчике, переместившемся на дачу, я спал сам ещё много лет, когда ночевал на даче, зажатый между стеной и крохотным холодильником, истошно визжащим по ночам.
Переулок внезапно менял чётную и нечётную стороны местами, тасовались, как карты в колоде, высотные башни, ширился пустырь, виднелся с пригорка другой берег Яузы, магазин «Стройматериалы».
И я пошёл в магазин смотреть на раковину из нержавеющей стали за полторы тысячи рублей. Уже нынешняя смена времён лишила это число смысла.
Но вернёмся к нашему рассказу. После семи лет обычной учёбы полагалось два года учиться по специальности. Мальчик попал на электротехнические курсы, выпускавшие монтёров. Его уже одолевала тревога — в стране была безработица, но тут началась индустриализация, курсы преобразовались в техникум. Оптимизма прибавилось, на стипендию можно было жить. Они учились и работали. Мальчик-дед работал на испытательной станции трансформаторов — вспоминая, он говорил: «трансарматоры».
Электрозавод стоял на берегу Яузы, которая, разливаясь, затопляла его территорию.
Чередование чужих, неизвестных никому имён и фамилий притягательно. Оно создаёт иллюзию документальности. Вот одна из таких историй — об инженере Семейкине.
В момент наводнения инженер Семейкин пришёл на работу в как всегда отутюженном костюме. Наверное, он собирался в театр (это уже я так себе представляю). Увидев поднимающуюся воду, инженер залез на башенный кран и, ловко управляясь с рычагами, стал переносить технику на высокое место.
Когда всё кончилось, рабочие стали качать Семейкина, обнимать его и жмакать, оставляя мазутные пятна на его костюме. С тех пор рабочие полюбили отутюженного инженера.
Он был призван в армию. Их, одногодичников, повезли в Ногинск, куда на военные сборы, по совпадению, попал и я — спустя пятьдесят шесть лет. Один кубик младшего авиатехника, часть, что стояла в ненаселенном районе. Девчата из деревни звали этот набор с невиданным ими средним образованием — волосатиками. Перечисление, будто перелистывание старых фотографий, продолжается: голодные курсанты, типографский приятель, что сделал всем липовые карточки на «ворошиловский завтрак», полигон для бомбёжки, склады, куда молодой человек в шинели с разговорами и будёновке попадал «курначом» — караульным начальником.
Ничего героического он на этом посту не совершил, кроме анекдотического случая с винтовкой, которую, сменившись, забыл на посту. У каждого есть такая же история.
Слушая деда, я почему-то вспомнил, как стоял у плетня в забытой людьми деревне и слушал старика Олёнушкина.
Был он в кепке, с сучковатым носом и невысок ростом.
Старик Олёнушкин вместе со своей собакой шёл ловить щуку, но увидел меня, незнакомого ему человека, и, обкурив, рассказал ворох историй о своей жизни.
Однажды он, стоя на посту (говорил он: «стоя на часах»), заснул, а когда проснулся, увидел, что затвор из его карабина исчез. Старика Олёнушкина прошиб холодный пот, но он смекнул, что скитающийся по Северу одинокий бандит взял бы карабин целиком. Поняв, что это кто-то из своих, Старик Олёнушкин, не бывший тогда стариком, побежал в казарму и упросил своего давнего дружка, дежурившего по ружпарку, дать ему, Олёнушкину, затвор от какого-нибудь карабина.
Он вогнал чужой затвор в своё оружие и поспешил на пост.
Через полчаса кто-то, не слушая его окриков, начал приближаться к нему из темноты. Олёнушкин лязгнул карабином, загоняя патрон в ствол, и крикнул:
— Ложи затвор на землю, падла, а то — сначала в тебя, а потом стрельну в воздух…
Ну, в общем, всё кончилось как нельзя лучше. Рассказ этот попал в моё повествование случайно, но ничего дурного в этом я не вижу. Мало кто напишет о старике Олёнушкине, пускай он остаётся хотя бы здесь.
Он был ровесником мальчика на фотографии — по крайней мере, год рождения был одинаков. И собака его была такой же быстрой, смазанной в суетливом движении, как пёс на старой фотографии.
Что-то было общее в этих людях — в том, кого я видел каждый день, и в том, кого слушал недолгих полчаса.
Дед вернулся на электрозавод, в цех больших трансформаторов. Трансформаторы испытывали по ночам на максимальное напряжение. Кабель светился в темноте, и в столовой подшучивали над надышавшимися озона испытателями.
Деда долго не отпускали учиться, но он всё же поступил в Академию связи. Там он познакомился со своей будущей женой — сначала увидев её в трамвае, а потом, внезапно — в столовой Академии.
Защита дипломов была назначена на осень 1941 года — когда это время состоялось, он эвакуировался на восток вместе со своим заводом в знаменитый день 19 октября 1941 года. Ещё с утра дед вместе с товарищами занимался камуфлированием местности — кидал брёвна в пруд, чтобы уменьшить его отражающую способность, строил какие-то фанерные домики, а потом, увязав несколько узлов, отправились в путь. Для того чтобы купить хлеба на дорогу, он украл ботинки в пустой квартире Анастаса Микояна.
Метро было закрыто, а на подножках трамваев висели людские гроздья. Им приказали построиться в колонны и идти пешком в Горький. Но эшелон всё-таки появился, и поэтому разобранные тюки пришлось снова увязывать, тащить и грузить в теплушку. Склады были открыты, и каждый брал из них, что хотел. Дед ограничился войлоком, которым его товарищи обили стены вагона.
В теплушке было всего десять человек, которые тут же начали осваивать нехитрое жильё — сооружать печурку из железной бочки, делать трубы из консервной жести.
Так, выставив в дверь печную трубу, они отправились в далёкий путь, часто останавливаясь и набирая на полях картошку. Они жили под сенью колючей проволоки в странной местности, и заключённые, привезённые таким же эшелоном, строили бараки для себя и точно такие же — для приехавших рабочих.