Собственно, до гостиницы можно было дойти и так, очень медленным шагом — минут за десять, и нечего было тревожить грустного Аспирина и не менее грустного утреннего Коляныча.
Но на мне лежала слава писателя, хотя никаким писателем я не был. Полтора месяца назад меня вызвал редактор и отправил в командировку. Больше всего я любил командировки, и редактор это знал.
В крохотный город на берегу холодного моря ехали писатели. В городке родился Народный поэт, так и не ставший членом этого Союза. Сначала о нём было не принято говорить, потом его напечатали, потом поругали, и, наконец, он начал пить и умер год назад. Оказалось, что он не дожил до своего сорокалетия как раз этот год, и маленький городок скромно отмечал эту дату. Самым неловким для Союза писателей стало то, что было непонятно, как относиться к Народному поэту. Поэтому делегация вышла небольшой — всего четыре человека.
— Вот что, — сказал редактор, — это тебе полезно. Там ещё будет Коновалов, а от него, сам знаешь…
Я знал. От Коновалова зависело моё вступление в Союз. Это было не вступление, а поступление — как в институт. Дело было давним, тянулось, тянулось, цепляясь за неясные препятствия. Препятствия выплывали, как коряги-топляки. Вступление стало главным делом, будто переправа леммингов. Так выслуживают пенсию. Так выращивают в папке ордер на квартиру, собирая справки и ходатайства. Редактор всё это, конечно, знал и искренне мне посочувствовал. Он был молодец, наш редактор.
И вот я поехал сюда, хотя знал от силы два стихотворения Народного поэта. Поэта поминали редко, говорили больше о Коновалове. Коновалов оказался удивительно похож на хомяка, особенно сзади. Он произносил речи, в которых почему-то всё время говорил о железной дороге от Байкала до Амура. Какое отношение имел Народный поэт, ни разу не выезжавший из своего райцентра, к подвигу молодёжи на сибирских просторах, я так и не понял, но местные жители радовались. Они радовались тому, что в Москве знают их земляка. Они радовались по-детски, и мне было стыдно.
Особенно радовался директор библиотеки, всё время сидевший рядом со мной в президиуме. Он просто сопел от радости.
Я написал плохую статью о Народном поэте для нашего журнала и пошёл к Коновалову за ненужными указаниями. Статья Коновалову неожиданно понравилась, может, тут сказалось правильно выбранное время после банкета, может, потому, что я выдержал его охотничий рассказ. Коновалов хлопал меня по плечу и довольно щурился. Глаза-щёлочки улыбались, изо рта торчали два белых резца. Он грызун, говорил я себе. И я — тоже грызун, только молодой и ленивый.
А на следующий день мне пришлось уже вместо занемогшего Коновалова выступать в соседнем совхозе. Путь оказался по воде и довольно неблизкий.
Шёл стеной ветер, умывая лицо водяной пылью. В совхоз должен был идти мотобот, но исчез, потерялся, словно его и не было. На причале остались только я да директор библиотеки. Глядя на него, я чувствовал себя неловко. Огромный мужчина, старше меня лет на двадцать, чуть не плакал от обиды. Директору было стыдно передо мной,
Я ругнулся про себя и шагнул к директору.
— А может, лодку взять? Недалеко же!
Директор сразу взмахнул руками, потом захлопал глазами и снова замахал руками.
— У меня есть! Есть! Вы знаете, я давно хотел сказать. Но ветер, волна, сами понимаете. А вы ещё так легко одеты… У меня хорошая… За полчаса и доберёмся…
Он снова замахал руками. Я опять ругнулся про себя за свою недогадливость, и мы начали петлять между железных гаражей. Наконец, найдя какую-то дверь, мой директор долго возился с ключами, ушибся обо что-то («тут у меня, знаете, автоматизация… сейчас за тросик потянем, и она, знаете, сама выедет») и, действительно, за что-то дёрнул.
Автоматизация не сработала и мы, поднатужившись, вытолкали лодку-дюральку из гаража. Мотор завёлся, на удивление, с первого раза.
И вот в лицо нам снова кидало воду, которую ветер срывал с гребешков, только теперь под нами не причал, а знаменитая по всему Союзу Казанка, мотор я сначала принял его за Вихрь, но был это не Вихрь, лишь коробка на нём от Вихря, странная это машинка, допотопного строения, но так уютно стало мне от её стука — даг-даг-даг-даг… — будто маленький домовой изо всех сил бьёт там, внутри, молоточком. Мотор стучал, библиотекарь мой сосредоточенно держал ручку, а я пристроился бочком, засунув руки в карманы куртки, и смотрел на осеннее небо, хотя и неба не было никакого — волны, вода снизу и сплошные тучи, вода сверху.
Тут я вспомнил, что вот так же шли мы на лодке в маршрут вместе с другом моим лет восемь назад. Я работал тогда в изыскательских партиях. И работа была никчёмной и бессмысленной, по чьей-то ошибке назначенной нам. Хотя это было далеко, но вода и здесь была того же мутного, тёмно-зелёного, почти чёрного цвета, и небо было таким же серым, непроглядным. Лишь в ногах у меня была не запасная канистра, а громоздкие, в полиэтилене, ящики с нашим оборудованием. И стало хорошо от этих воспоминании, и оттого, что библиотекарь, не зная, о чём я думаю, не зная всей тогдашней моей неустроенной жизни, полевых маршрутов, работы в глухомани, привычек, с которыми не скоро расстаёшься и которыми про себя гордишься, спутал меня с толстым хомяком Коноваловым, сидящим, наверное, сейчас в гостиничном ресторане. Своим ли делом я занимаюсь вот что я ещё подумал тогда.
Хвалиться своей романтикой, впрочем, было нечего. Я начинал её презирать.
Но в этот момент мотор скис.
Я давно заметил, что чинить лодочный мотор на плаву — одно из самых утомительных занятий. В очередной раз, когда с размаху выдёргиваешь из него тросик, и снова раздаётся вокруг тишина, — наступает близкое к отчаянию чувство. Перебравшись на корму, к директору, у которого дело не ладилось, я принял на себя часть этого отчаяния. Случилось так, что через несколько секунд мы заговорили на особом языке, и между ним, не успевшим удивиться, и мною возникла прочная близость, как между старыми друзьями.
Выяснилось, что я не забыл ничего из того, чему научила меня прошлая жизнь, мы запустили мотор, и оставшуюся дорогу у нас вёлся солидный мужской разговор о лодках, моторах и ружьях, причём директор стал обижаться, когда я называл его по имени и отчеству да на вы, и мне пришлось, как всегда в этих случаях, конструировать странные безличные фразы, типа «А давно здесь то-то и то-то?..»
Дошли до колхоза уже совершенными друзьями, а встреча с
Сначала мне было немного неуютно и даже страшно среди этих людей, как Хлестакову в неизвестном городе, особенно когда библиотекарь представил меня Писателем. Но скоро всё смешалось, и разговор заскакал от Народного поэта к исчезновению деревень, от водохранилищ к подорожанию охотничьего пороха.
А больше всех горячился директор библиотеки, которого все здесь хорошо знали и который, оказывается, очень боялся чего-то неясного, что может таить в себе такая читательская конференция — без президиума и повестки.
Кто-то из мужиков, явно попавших сюда после тяжёлой дневной работы, отлучился, и вот уже явился, звякая стеклом в мешке, после чего беседа над почти сырой, свежей рыбой, не прерываясь, вернулась к литературе.
И возник спор. Спор из тех, в котором все правы и хочется со всеми согласиться, и сказать самому что-то такое же верное и меткое. А верное и меткое сказать не удаётся, но вернее — метко и верно всё, что сказано.
Возвращались обратно мы на мотоботе. Раннее утро холодило душу. Сидели на деревянных скамейках, мокрых и чистых, дрожавших в такт движку, под рассказ библиотекаря о том, как он, библиотекарь, кончил техникум и попал сюда ещё тридцать лет назад, и забыл уже свою среднюю Россию в местах, где, бывало,