умножаться?
– А что? Возведи себя в куб. Займись самовозведением в степень.
По правде говоря, Эметерио прилагал все старания к тому, чтобы обороняться от обволакивающей тактики Роситы.
– Послушай-ка, – сказал он ей однажды. – Я вижу, ты пытаешься подцепить меня на крючок, но это напрасный труд…
– На что вы намекаете, дон Эметерио?
– Допустим даже, что и не напрасный. Но потом я уеду и… будь здорова, Росита!
– Я? Это вы будьте здоровы…
– Ладно, пусть я, но только не надо глупостей…
Бедняга Эметерио! Росита пришивала пуговицы, которые у него отрывались, по этой причине он и не препятствовал им отрываться. Росита обычно поправляла ему галстук, приговаривая: «А ну-ка подойдите сюда, дон Эметерио; какой вы дикарь!.. Подойдите, я поправлю вам галстук…» По субботам Росита забирала его грязное белье, кроме некоторых предметов туалета, которые он припрятывал и самолично относил к прачке, а когда ему приходилось по причине простуды ложиться пораньше, Росита подавала ему в постель горячий пунш. Чтобы не остаться в долгу, он решил как-нибудь в субботу пригласить ее в театр на что- нибудь занимательное. И в день поминовения усопших повел ее на «Дона Хуана Тенорио».[19] «А почему, дон Эметерио, такое представляют в день поминовения?» – «Из-за Командора, надо полагать…» – «Но этот Дон Хуан, по-моему, просто дурачок какой-то».
И все-таки Эметерио-скопидом стойко держался.
– По-моему, – говорила донья Томаса дочери, – у твоего дурачка есть кто-то на стороне…
– Да кто у него может быть, маменька, кто у него может быть? Женщина у него? Я бы ее учуяла…
– Ну а если эта его полюбовница не душится?…
– Я бы ее учуяла и без духов…
– А вдруг у него невеста?
– Невеста, у него? Это уж совсем невероятно.
– А в чем же тогда дело?
– Его не тянет жениться, маменька, не тянет. У него другое на уме…
– Ну, раз так, доченька, то мы напрасно стараемся; нечего даром время терять, займись Мартинесом, хотя он вряд ли тебе пара. А скажи, какие такие книжицы он принес тебе почитать?…
– Ничего стоящего, маменька, разные пустые книжонки, что сочиняют его друзья-приятели.
– Смотри, как бы он сам не вздумал писаниной заняться да и не вывел бы нас с тобой в каком-нибудь романе…
– А чем вам плохо будет, маменька?
– Чем плохо? Мне? Еще недоставало, чтобы меня в книгу вставили.
В конце концов Эметерио, хорошенько обсудив и обдумав все с Селедонио, решил бежать от искушения. Он воспользовался летним отпуском и уехал на приморский курорт, дабы поднакопить там здоровья, а потом, вернувшись в Мадрид и заняв свое место в банке, перетащить свой сундук в другие меблированные комнаты с пансионом. Ибо, отправляясь на летний отдых, он оставил свой сундук, свой старый сундук, у доньи Томасы, как бы в виде залога, и уехал с одним чемоданчиком. Возвратившись, он не осмелился зайти попрощаться с Роситой и на выручку сундука послал человека с письмом.
Но чего ему это стоило! Воспоминания о Росите стали кошмаром его ночей. Только теперь он понял, как глубоко запала она ему в душу, теперь, когда в ночной темноте его преследовали ее пламенные взоры. «Пламенные, – размышлял он, – от «пламя»! Они мечут пламя, обжигают, как пламя, а еще это «лам» напоминает о перуанской нежности, как у ламы… Правильно ли я поступил, что сбежал? Чем плоха была Росита? Почему я ее испугался? Одинокий вол… но мне кажется, что нет ничего хуже для здоровья, чем самому себя облизывать».
– Я плохо сплю, а когда засыпаю, вижу дурные сны, – жаловался он Селедонио, – мне чего-то недостает, я задыхаюсь…
– Тебе недостает искушения, Эметерио, тебе не с чем бороться.
– Я только и делаю, что мечтаю о Росите, она стала моим кошмаром.
– В самом деле кошмаром? Неужели кошмаром?
– И особенно часто мне вспоминаются ее взоры, взмахи ее ресниц…
– Я вижу, ты на пути к тому, чтобы написать трактат о чувстве прекрасного.
– Послушай, я тебе об этом еще не рассказывал. Ты помнишь, что у меня в комнате всегда висел на стене календарь, из этих американских, отрывных, я по нему узнавал, какое нынче число и день недели…
– А разве ты не разгадывал шарады и ребусы, что на обороте листков?
– Да, да, и это тоже. Ну так вот, в тот день, когда я расстался с домом доньи Томасы, разумеется уложив календарь на дно моего старого сундука, в тот день я не оторвал листочка…
– Значит, в тот знаменательный день ты отказался от шарады?
– Да, я не оторвал листочка и с того дня не отрываю, и на моем календаре все еще то старое число.
– Это мне напоминает, Эметерио, историю с одним молодоженом, у которого умерла жена: он стукнул кулаком по своим часам, да так стукнул, что они остановились на той трагической минуте – тринадцатой минуте восьмого часа, и он все продолжает их носить и не отдает в починку.
– А это неплохо, Селедонио, это неплохо.
– По-моему, лучше бы он в этот момент сорвал с часов обе стрелки, минутную и часовую, но продолжал бы их заводить; тогда на вопрос: «Который час, кабальеро?» – он мог бы ответить: «Мои часы идут, только времени не показывают», а не бормотать: «Время-то они показывают, только не ходят». Таскать с собой часы, которые не ходят? Да ни за какие коврижки! Пусть идут, хоть ничего и не показывают.
Эметерио продолжал бывать в компании, собиравшейся в кафе, смеяться остротам приятелей, посещать по субботам театр, относить свои сбережения в конце каждого месяца в тот банк, где он служил, увеличивая этим проценты, которые начислялись на ранее положенные сбережения, а также с помощью всевозможных предосторожностей сберегать свое здоровье, здоровье одинокого холостяка, который сам себя облизывает. Но как пуста была его жизнь!
Нет, нет, компания – это еще не жизнь! К тому же один журналист из этой компании, самый заядлый весельчак и присяжный остроумец, явился к Эметерио в банк, рассчитывая разжиться у него деньжатами. Получив отказ, журналист оскорбился: «Вы меня обжулили, сударь!» – «Я?» – «Да, вы, потому что в нашей компании у каждого есть свое амплуа и вытекающие из него обязанности. Я, например, всех смешу, всех развлекаю, а вы у нас рта не раскрываете, вы годитесь только на одно амплуа – состоятельного человека, и вот я обращаюсь к вам за ссудой, а вы мне отказываете – значит, вы меня обжулили, вы меня обокрали!» – «Но, уважаемый сеньор, я посещал сборища в кафе не в качестве богача, а как потребитель». – «Потребитель чего?» – «Как чего? Острот. Я смеялся над вашими, вот и все». – «Потребитель… потребитель… самого себя вы потребляете! Вот что вы делаете!» И он был прав.
– А новый дом с пансионом?
– Какой там дом, Селедонио, какой там дом! Это не дом, это меблирашки, постоялый двор, харчевня. Вот у доньи Томасы действительно был дом.
– Да, дом для пансионеров.
– А нынешний – дом для пансионерок! Посмотрел бы ты, какая там прислуга. Коровы! Что бы там ни было, Росита была дочерью хозяйки дома, душой самого дома, и в том доме мне не приходилось сталкиваться со служанками.
– С пансионерками, ты хочешь сказать?
– А на этом постоялом дворе!.. Там есть такая Мариторнес,[20] она упорно жарит мне яичницу так, что яйца прямо плавают в оливковом масле, и, когда я говорю, зачем нужно