подобные моему Эметерио Альфонсо – или дону Эметерио де Альфонсо, – не накладывают на себя рук, да и вообще не умирают – они бессмертны, или, иначе говоря, они воскресают по цепочке. И я надеюсь, читатели, что мой Эметерио Альфонсо вечен.
Одна любовная история
I
Уже довольно давно Рикардо понял, что утомлен этой любовной интрижкой. Долгие стояния у садовой решетки тяготили его, как с неохотой исполняемый долг. Нет, он не был влюблен в Лидувину по- настоящему, да и вряд ли хоть когда-нибудь его чувство могло бы назваться любовью. То был мимолетный обман сердца, смятение юноши, который, влюбившись в женское начало вообще, возгорается при виде первой, чьи лучезарные очи сверкнули на его пути. А теперь любовные шашни мешали пресуществиться судьбе, столь четко обозначенной свыше. Слова, прочитанные им в Евангелии однажды утром, когда после причастия он открыл Книгу на Божье усмотрение, гласили ясно, и ошибки тут быть не могло: «Идите по всему миру и проповедуйте Благую Весть». Он должен стать проповедником Евангелия, а для этого необходимо сделаться священником, еще лучше – постричься в монахи. Он рожден, чтобы быть апостолом слова Божия, а не отцом семейства, еще менее – мужем и уж никак не женихом.
Решетка двора Лидувины выходила в переулок, зажатый между глухими стенами монастыря урсулинок.[21] Над стенами возвышалась широкая крона крепкого и густого кипариса, где всегда чирикали воробьи. Когда опускались сумерки, иззелена-черный силуэт дерева рисовался на пламенном фоне заката, и как раз тогда колокола собора струили над безмятежностью предвечернего часа медленные волны молебствий, направленные в бесконечность. И этот голос веков заставлял Рикардо и Лидувину прерывать беседу: девушка осеняла себя крестным знамением, углублялась в свои мысли, и свежие алые губы шептали молитву; друг же ее опускал очи долу. Опускал очи, думая о том, что предает свою судьбу, – язык, отлитый в бронзе, все твердил ему: «Иди по всему миру и проповедуй Благую Весть».
Беседы протекали вяло и как-то натянуто. Железная ограда, разделявшая невесту с женихом, являлась воистину решеткой тюрьмы, ибо они и были узниками – даже не любви и нежности, а постоянства и чувства чести. И Рикардо, вглядываясь в эбеновые зрачки Лидувины, уже не возносился душою, как в прежние времена.
– Если у тебя есть дела, из-за меня не пренебрегай ими, – сказала она как-то раз.
– Дела? Да у меня только и дел, нена,[22] что глядеть на тебя, – отозвался он.
И оба помолчали с минуту, ощущая пустоту прозвучавших слов.
Беседуя, они почти всегда злословили – большей частью о других парочках в городке. А иногда у Лидувины вырывались смутные жалобы на жизнь в ее семье, с несчастной, полупарализованной, вечно молчащей матерью, с сестрой, иссохшей от зависти, – и без единого мужчины в доме. Она ничего не помнила об отце и очень мало – о братике, с которым играла, как с куклой, и который ускользнул у нее из рук, от ее поцелуев, как ускользает предутренний сон.
Каждый вечер Рикардо уходил от решетки, укрепившись в мысли, что любовь его умерла, не успев родиться, но все время возвращался, влекомый неодолимою силой. Его привораживала кроткая, унылая меланхолия, какую источал, казалось, самый воздух этого проулка. Чернеющий кипарис, высокие, покрытые трещинами стены монастыря, пламя вечерней зари, звонкое чириканье воробьев – все это как бы и создано было только ради того, чтобы сопутствовать черным очам Лидувины и черным волнам ее волос. Сколько раз созерцал Рикардо алый отблеск заката на волнистых прядях своей невесты! И тогда сама она впитывала в себя нечто от этого багреца, нечто от пения колоколов, одухотворявшего ее своею звучностью, и несчастный невольник любовной рутины думал: а не Лидувина ли – эта Благая Весть, которую он, по собственному ощущению, призван проповедовать? Но очень скоро в прядях, где угасал последний закатный луч, Рикардо начинал видеть волны черной реки, что несут доверившегося ей пловца в открытое море на верную смерть.
Без сомнения, с этим следовало покончить – но как? Как изменить привычке? Как нарушить данное слово? Как выказать себя легкомысленным и неблагодарным? Рикардо догадывался, даже знал наверняка, что Лидувина тоже разочаровалась в этой любви, устала от нее: они молча признались друг другу – взглядом, угасанием разговора, а более всего немой беседою глаз однажды после молитвы. Да, они, узники чести и приличий, проводили вечера в печальном бдении над умершим чувством. Нет, им невозможно стать такими, как прочие, те, кого они столько раз порицали. Но чтобы не уподобиться прочим, они переставали быть самими собой. Как же вызвать друг друга на объяснение, на взаимную исповедь, пожать на прощание руки и расстаться – в горести, да, но и со сладостью освобождения? Его ожидает монастырь, ее, может быть, душа другого мужчины, которому суждено сделаться спутником всей ее жизни.
Обдумывая ситуацию, Рикардо пришел к решению не только хитроумному, но и крайне сентиментальному. Их отношения затягивались: уже пять лет молодые люди встречались вот так, и, хотя у той и у другого средств имелось более чем достаточно, чтобы жить не трудясь, ее мать и его отец не желали согласиться на брак до тех пор, пока жених не закончит учебу, которой, из-за отсутствия рвения со стороны Рикардо, не было видно конца. Итак, он, Рикардо, изобразив нетерпение, а вместе с тем – новый расцвет любви, и предложит девушке бежать из дому. Она, разумеется, не согласится, с возмущением отвергнет идею, и тогда он, заполучив нужный предлог, заручившись поводом бросить ей в лицо, что она, мол, не любит его с истинной страстью, заставляющей забыть о предрассудках и робости, он сможет наконец вернуть себе свободу. А вдруг она согласится? Нет, невозможно, чтобы Лидувина согласилась бежать из дому. Ну а если согласится… тогда… еще лучше! Этот акт отчаяния, этот вызов, брошенный лицемерию всех прочих, рабов долга, воскресит любовь, если она жила когда-то; заставит ее явиться на свет, если до сих пор она не снисходила до них. Да, скорее всего, даже лучше, если Лидувина согласится, – но нет, это невозможно, она не согласится никогда.
В скрытой форме, уклончиво и туманно, Рикардо уже намекал Лидувине на бегство. Она же, казалось, не поняла или, по крайней мере, сделала вид, будто не понимает. Что она чувствовала при этом? Ухватится ли она за возможность вернуть себе свободу и влюбиться снова, на сей раз по-настоящему?
II
Все в большом доме Лидувины дышало скукой и какой-то темной печалью. Были в нем углы, проросшие плесенью, вечно погруженные в сумрак, и оттуда исходили миазмы тоски, пропитывающие все здание. Когда старые ходики с гирьками натужно отбивали время, могло показаться, будто под гнетом памяти о пустоте стонет весь дом. Дважды в день мать Лидувины с трудом волочила к ободранному креслу свое жалкое тело, полумертвое и дрожащее, встречая порою в темных коридорах хмурое лицо другой своей дочери. Сестры почти не говорили между собой. С матерью Лидувина тоже говорила немного, но по старой привычке часто подходила приласкаться. Бедная мать была похожа на несчастного раненого зверька, что живет в полусне, в туманном мороке недуга.
Нечетко, расплывчато, лишь как ускользающее сновидение могла бедняжка Лидувина припомнить наяву брата – ту живую куклу со смеющимися голубыми глазами и венцом белокурых кудрей. Тогда сама она звалась Ина, как окрестил ее маленький братик, потом Лидувина и наконец Лиду, больше из экономии времени и сил – а ведь оба были еще детьми! – чем из особой нежности. Детство поблекло, затертое унылой чередой одинаковых серых дней. Любовь к Рикардо явилась единственным светом – да и тот был свет умирающий, закатный, с самой первой минуты, как блеснул ей в глаза. Сначала, когда Рикардо