дьявол, Бог воспользовался, чтобы показать им обоим, каждому, их истинные пути?
Но более всего было невыносимо для Рикардо отношение отца к этому злополучному приключению.
– Дубина! Ну, ты и дубина! – твердил отец. – Ты выставил меня на посмешище – да, на посмешище. И себя самого тоже. Почему бы вам было не сказать мне, что вы задумали? Теперь все будут считать, что я – тиран, что я противился любви собственного сына… Дубина, какая дубина! Лидувине не разрешала мать? Что вам стоило поместить ее в клинику? Вы меня выставили на посмешище – и себя тоже.
И в самом деле, Рикардо настолько остро чувствовал, в какое смехотворное положение его поставил побег, что в конце концов уехал из родного города в другой, далекий, где жил его дядя с семьей. И в том городе, окруженном стенами, где душе надобно было расти, чтобы дотянуться до неба, он все более и более погружался в свой мистицизм. Долгие часы проводил он в каменном лесу апсиды собора, исполненной тайны.
И там в мечтах своих он уже видел себя апостолом, пророком нового времени, полным веры и доблести, новым Павлом, новым Августином, новым Бернардом, новым Винцентом;[26] он уже увлекал за собою людские толпы, жаждущие священного трепета и утешения; толпы мужчин и женщин – и между прочими Лидувину. В мечтах он различал уже образ свой на алтаре, читал мысленным взором ту благочестивую легенду, в каковую претворит его жизнь какой-нибудь боговдохновенный муж, и провидел роль, уготовленную там его Лидувине.
Их переписка продолжалась, но теперь письма Рикар-до больше походили на проповеди, чем на объяснения в любви или раскаяние в содеянном.
«Послушай, мой Рикардо, перестань проповедовать мне, – отвечала Лидувина, – я не так глупа, и мне не нужно стольких и столь мудреных слов, чтобы понять, куда ты клонишь. В сотый раз повторяю тебе: я не хочу мешать исполнению того, что ты полагаешь судьбой. Со своей стороны, я знаю уже, что мне делать в каждом случае, и могу лишь повторить тебе еще раз: я буду принадлежать тебе или никому на этом свете».
Душа Рикардо разрывалась, когда он писал Лидувине прощальное письмо; но, полагая, что укрепляется духом и одерживает победу над самим собою, однажды утром, приняв святое причастие, он письмо все же написал. А после имел достаточно низости и малодушия, чтобы, получив ответ, сжечь его нераспечатанным. При виде пепла сердце у Рикардо бешено заколотилось. Хотелось воссоздать сожженное письмо, прочесть жалобы супруги – да, супруги, ибо таково было подлинное ей имя, – супруги, принесенной в жертву. Но дело сделано, и корабли сожжены. Это, благодаря Господу, уже непоправимо. И так лучше, гораздо лучше для обоих. Даже если они не будут встречаться, даже если не взглянут никогда больше друг на друга, и не скажут друг с другом ни слова, и не обменяются ни единым письмом, даже если не узнают друг о друге ничего больше, – их духовный союз останется нерушим. Она будет Беатриче его апостольского служения.
Рикардо упал на колени и, один, у себя в комнате, омочил слезами Евангелие, предвестившее ему судьбу.
VI
Образ жизни, избранный послушником братом Рикардо, в конце концов ужаснул монастырского наставника: таким он казался чрезмерным. С нездоровым рвением предавался юноша молитве, покаянию, уединенным размышлениям, а более всего – ученым занятиям. Нет, это не выглядело естественным и напоминало скорее плод отчаяния, внушенного дьяволом, чем тихую веру в милосердие Господне и во славу Сына его, Богочеловека. Можно было подумать, что Рикардо мучительно тщится внушить себе призвание, которого не чувствует, или вырвать что-либо из рук Всевышнего. «Ищите и обрящете», – сказано в Писании; но в неистовствах брата Рикардо не было и следа евангельской кротости.
Каялся он затем, чтобы искупить мирскую любовь. Говорили, что брак, в который вступают путем греха, не может оказаться обилен духовными благами. Он молился о Лидувине и о ее судьбе, которую считал неразрывно связанной со своею собственной. Без того Провидением внушенного бегства они, возможно, поженились бы и сошли тем самым с истинного пути, указанного им Господом.
Молитвы его полнились беспокойством и смятением. Он просил у Бога успокоения, просил призвания, просил также и веры.
Он читал Фому Кемпийского, Отцов Церкви, мистиков, апологетов, а более всего – «Исповедь» Блаженного Августина. Он мнил себя вторым Августином, поскольку прошел, как и Африканец, через опыт плотской страсти и земной, человеческой любви.
Его собратья, другие послушники, смотрели на него с некоторым подозрением и, конечно, с завистью, с той унылой завистью, что тайной язвой разъедает монастыри. Им казалось, что брат Рикардо хочет выделиться и в глубине души презирает их всех. Насчет последнего они не заблуждались. Лишь совершая насилие над собою, мог Рикардо выносить наивное простодушие и самодовольную неотесанность собратьев по послушанию, невежество и грубость многих из них. И он избегал лучших, самых чистосердечных и простых, находя их глупыми. Хитрые и лукавые занимали его больше. Ему больно было видеть, что большинство послушников не знали хорошенько, для чего вообще поступили в монастырь: одних еще детьми поместили туда родители, чтобы сбыть их с рук и не заботиться больше об их профессии и состоянии; другие начинали служками или церковными привратниками; третьих завлекли полные мрачной поэзии видения, присущие первому, смутному отрочеству, – и почти никто из них не знал мира, о котором говорилось как о чем-то далеком и полном тайны. Рикардо невольно улыбался, сострадая их святой простоте, когда слышал, как они рассуждают о кознях плоти, о грехе, о вожделении. Они считали инфернальным то, что он, брат Рикардо, полагал просто глупым, думая, что изучил это досконально. Они не испытали, насколько пуста мирская любовь.
Коль скоро среди послушников ходила смутная молва о том приключении, что привело брата Рикардо в монастырь, то ему все время намекали на это, а когда он, с самой высокомерной своей улыбкой, давал понять, что не следует преувеличивать мирскую власть дьявола и плоти, ему отвечали:
– Конечно, вам видней: у вас больше опыта в обращении с ними, нежели у нас…
И это льстило его тщеславию. Однако более прямые намеки на его роман с Лидувиной и на побег раздражали Рикардо. Он тогда думал, что ни высокие стены монастыря, ни простодушие братьев так и не смогли до конца изгладить ту смехотворность его положения, какую он так остро чувствовал в родном городке.
Монастырского наставника совершенно не убеждало рвение брата Рикардо. В разговоре с отцом приором он сказал однажды:
– Поверьте, отец мой, я так и не разобрался до конца в этом брате Рикардо. Он пришел к нам уже слишком сложившимся и со следами дурных влияний. Он всегда что-то скрывает – он не из тех, кто предается безоглядно. Пытается выделиться, мнит себя выше других и презирает своих сотоварищей. Ему больше докучает добродетельная простота, чем лукавый ум. Он даже признался мне на исповеди, что считает, будто глупцы хуже злодеев. Его восхищают святые, самые выдающиеся, самой строгой жизни, но не думаю, чтобы он стремился им подражать. Тут скорее литература. Жизнь нашего брата Блаженного Генриха Сузо приводит его в восторг, однако боюсь, что она послужит ему лишь поводом для упражнений в красноречии.
– Жизнь Сузо – упражнения в красноречии! – воскликнул отец приор, который в своем ордене слыл великим оратором.
– Да, наш брат Рикардо ощущает себя витией, и его призвание – не более чем призвание к витийству. К витийству церковному, которое он полагает наиболее соответствующим складу своего таланта. Он мечтает вернуть времена Савонаролы, Монсабре, Лакордера… И – кто знает? – может, о большем. Это откровение, которое он, по его словам, имел, это «Идите и проповедуйте Благую Весть» влечет его не ради Благой Вести и даже не ради Евангелия, а ради самой проповеди…
– Отец Педро! Отец Педро! – воскликнул отец приор укоризненно.
– Ах, отец Луис! Знаете, я ведь в своем деле не новичок… Многие послушники прошли через мои