заливаясь слезами, Наташа призналась: она занимается этим с четырнадцати лет. И каждый раз – потом – ей бывает очень стыдно, она клянется больше этого не делать, однако делает, не в силах совладать со своим безумием. Раньше слово «нимфомания» вызывало у Эдуарда игривые ассоциации: если бы все девушки были нимфоманками, – говорил он, – жизнь была бы куда забавнее! На самом деле это оказалось совсем не так забавно, как он себе представлял. Великолепная, страстная женщина, которую он любил, которой так гордился, которой поклялся в верности и хотел быть опорой, оказалась больна – и эта тоже! За бурными ссорами следовали бурные примирения в постели. Она рыдала, он ее успокаивал, сжимая в объятиях, укачивая как ребенка, повторяя, что она может на него положиться, что он всегда будет рядом, что он ее спасет. Потом все начиналось снова, она отбивалась от него, как отбивается от спасителя тот, кто решил утопиться. Сколько раз они расходились, а потом сходились снова, подтверждая правоту известной присказки: ни с тобой, ни без тебя…

Он мечтал перейти из категории писателей известных в категорию знаменитых и понимал, что для этого необходима дисциплина. Спать ложился, как правило, после полуночи, но вставал на заре и, после хорошей зарядки с гантелями и отжиманиями, проводил пять часов за рабочим столом. После этого считал себя свободным на весь день и отправлялся гулять, чаще всего в богатые кварталы Сен-Жермен-де-Пре и Фобур-Сент-Оноре, против которых в его душе пылала прежняя ненависть: пока жива твоя злость, ты не превратишься в домашнее животное! При таком образе жизни он в течение десяти лет писал и публиковал по одной книге в год. Сюжет был один – его жизнь, которую он как бы нарезал ломтями. После трилогии «Эдуард в Америке» («Русский поэт предпочитает больших негров», «Дневник неудач ника», «История его слуги») он знакомит читателя с малолетней шпаной Эдом («Подросток Савенко», «Молодой негодяй»), а потом рассказывает о детстве Эдика, которое пришлось на сталинскую эпоху («У нас была великая эпоха»). Кроме этого, печатает несколько сборников рассказов, собрав в них то, что не вошло в романы. Все эти книги очень хороши: просты, откровенны, полны жизни. Издатели были рады их печатать, критики – высказываться по их поводу, а верные почитатели, и я в том числе, – их читать, однако, к его глубокому разочарованию, довольно узкий круг последних почему-то не расширялся. Один из издателей посоветовал ему для разнообразия написать настоящий роман, лучше всего какую-нибудь «клубничку». Он принялся за работу со свойственным ему рвением, накропал четыре сотни страниц про русского эмигранта, прокладывающего себе путь в нью-йоркское высшее общество, приобщая богатых дамочек к садо-мазохистским утехам. Однако, несмотря на все усилия слепить что- нибудь скандальное, несмотря на обложку модного журнала, где автор представлен извращенцем в смокинге с двумя голыми девицами у ног, настоящий роман под названием «Оскар и женщины»[33] успеха не имел: надо признать, что он был откровенно плох. «Русский поэт» был напечатан тиражом в пятнадцать тысяч экземпляров – большой успех для первой книги, но Эдуард рассчитывал, что успех пойдет по нарастающей, а он, наоборот, как-то скукожился и замер на уровне между пятью и десятью тысячами. Если говорить о доходах, то даже вкупе с несколькими переводами, даже если Эдуард, используя свое обаяние, умел добиваться самых высоких авансов, на выходе получается отнюдь не Клондайк: 50–60 тыс. франков в год – месячная зарплата высокопоставленного чиновника. Ему все равно приходилось отовариваться в дешевом супермаркете Saint-Paul, отыскивая там самую дешевую еду, еду бедняков, которую он ел всю жизнь: курицу – из нее можно сделать суп на несколько дней, макароны, вино в пластиковых бутылках. А если на кассе ему не хватало пары франков, то приходилось отказываться от чего-то под презрительными взглядами стоявшей сзади очереди.

Литература не была для него самоцелью, Эдуард рассматривал ее лишь как доступный способ добиться своей истинной цели – стать богатым и знаменитым, особенно знаменитым, однако, прожив в Париже 4–5 лет, он понял, что, возможно, не достигнет ее никогда. Будет стареть, так и не выйдя из амплуа писателя второго плана с налетом пикантной скандалезности, на которого коллеги в книжных салонах смотрят с завистью, потому что он нравится хорошеньким и смелым девушкам, и коллегам кажется, что жизнь у него гораздо более цветистая, чем у них. А на самом деле он живет в незавидной квартирке со страдающей запоями певицей, шарит по собственным карманам, чтобы наскрести на кусок ветчины, и тоскливо размышляет, из каких еще воспоминаний можно слепить сюжет будущей книги. Потому что истина заключается в том, что он выдыхается, что он распродал почти все свое прошлое и осталось только настоящее, а это настоящее – вот оно: радоваться нечему, особенно когда узнаешь, что этот ублюдок Бродский только что отхватил Нобелевку.

4

В один прекрасный день Эдуард оказался в Будапеште, на международном конгрессе писателей, поскольку теперь его стали приглашать и на встречи подобного рода. Там собрались великие гуманисты вроде поляка Милоша и Надин Гордимер из ЮАР. С французской стороны присутствовали молодой Жан Эшено, светловолосый, сдержанный, элегантный, и Ален Роб-Грийе с женой: он – язвительный и жизнерадостный, широкие жесты, глубокий голос, упивается своей известностью и, как гусар, радуется доброй шутке; она – миниатюрная, смешливая, чрезвычайно живая дама, слывшая любительницей веселых вечеринок; в сущности, оба – милейшие люди. В остальном же – обычный ассортимент: твидовые пиджаки, очки «лектор», химические завивки с голубым отливом, мелкие сплетни об издательском житье-бытье: этот контингент мало чем отличается от делегации Союза писателей на междусобойчике в Сочи.

На одном из заседаний случился нудный спор с венгерскими писателями, и когда один из организаторов похвастался тем, что сумел привлечь на конгресс интеллектуалов столь высокого уровня, Эдуард объявил, что он никакой не интеллектуал, а пролетарий, и пролетарий недоверчивый, не прогрессивный, не состоящий ни в каких организациях, пролетарий, твердо убежденный, что ему подобные – в историческом масштабе – всегда остаются в дураках. Чета Роб-Грийе хохотала от души, Эшено улыбался, словно думая о чем-то своем, венгры ошарашенно молчали, и, чтобы вогнать их в ступор окончательно, Эдуард понес нечто уж вовсе несусветное: стал объяснять, что презирает рабочий класс, поскольку сам был рабочим, что презирает бедных и ни разу не дал никому ни копейки, потому что сам был бедным и остается им до сих пор. После этой выходки он успокоился и в дискуссии больше не встревал. Тем же вечером в баре гостиницы недоверчивый пролетарий поставил фонарь под глазом какому-то английскому писателю, нелестно отозвавшемуся о Советском Союзе. Окружающие попытались их растащить, но Эдуард, вместо того, чтобы угомониться, принялся размахивать кулаками, как безумный, и инцидент вылился в общую драку, в пылу которой уважаемая Надин Гордимер получила по голове табуреткой. Но я не об этом.

Я хотел рассказать об эпизоде, произошедшем в микроавтобусе, который вез участников конгресса с очередного круглого стола в гостиницу. На светофоре рядом с ним остановился военный грузовик, и по рядам писателей пробежал шепоток, исполненный священного ужаса: «Красная Армия! Красная Армия!» Впав в крайнее возбуждение, приклеившись носами к стеклам, вся эта компания интеллектуалов-буржуа напоминала детей в кукольном театре в тот момент, когда из-за кулис появляется огромный злой волк. Удовлетворенно улыбаясь, Эдуард прикрыл глаза. Его страна еще может вселять страх в этих западных слабаков: значит, все в порядке.

За исключением Солженицына, русские эмигранты его поколения были уверены, что никогда не вернутся, что режим, от которого они бежали, простоит еще если не века, то, по крайней мере, переживет их. За происходящим в СССР Эдуард следил не очень внимательно. Он полагал, что его занесенная снегами родина находится в состоянии спячки, что ему лучше находиться от нее подальше, но что она по-прежнему сурова и могущественна – такая, какой он ее всегда знал, – и эта мысль его согревала. По телевизору показывали неизменные военные парады перед выстроившимися в рядок окаменелыми старцами, до пояса увешанными побрякушками. Брежнев уже давно не мог самостоятельно сделать ни шагу, и когда он, после восемнадцати лет летаргического сна и Ленинской премии за неоценимый вклад в развитие теории марксизма-ленинизма в конце концов скончался, на его место сел Андропов – чекист, слывший в информированных кругах жестким, но умным и ставший впоследствии культовой фигурой для консерваторов как человек, который, проживи он подольше, сумел бы реформировать коммунизм, вместо того, чтобы его разрушать. Его приход к власти особенно развеселил Лимонова, потому что он вспомнил, как пятнадцать лет назад клеился на вечеринке к его дочери. Однако меньше чем через год Андропов умер, и на его место сел Черненко – очередная развалина. Я помню заголовок в Liberation: «СССР демонстрирует нам свой самый ценный антиквариат». Меня и моих друзей это смешило, но Эдуарду было не до смеха: он терпеть не мог, когда смеялись над его страной.

Вы читаете Лимонов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату