ценил выше «совершеннейших и глубочайших созданий» Репина, Крамского, Ярошенко, (Васнецова; господином, который «с унизительным, рабским почтением указывал на Европу и ее художественные мнения «на общечеловеческом рынке, вдали от наших кислых щей».
Репин и Клевер, Стасов и Ледаков, коверкающий русский язык почтенный академический профессор Н. (фон Нефф, еще в статьях высмеянный Гаршиным), натурщик Тарас, упоминаемый в репинском «Далеком близком», — все эти реальные, насыщенные для нас, а тем более для современников большим жизненным содержанием имена смело вписаны в рассказ, придают ему вескую, убедительную документальность. Тому же служат размышления, суждения, оценки, взятые прямо из гаршинских статей о живописи или перекликающиеся с полемикой в тогдашней критике.
От этого «Художники» не стали «документальным рассказом». Но сделались художественным документом эпохи. Эпохи, когда в борьбе крепло и утверждало себя великое русское искусство.
…Два полюса, лед и пламень, черное и белое — вот Дедов и Рябинин.
Тонкий, тактичный Гаршин в борьбе не хочет примирения, не ищет компромиссов, оттенков, полутонов.
Рябинин — человек «гаршинской закваски», человек чуткой совести и высокой справедливости, для которого творить — значит создать целый мир и отдать его людям.
Дедов — эгоист, торгаш, лицемер, предатель (он пьет с Рябининым на брудершафт и просит А. Л. «прокатить» в статейке рябининскую картину), клевероподобный фабрикант стенных украшений. Творить для него — значит выхватить из мира и взять себе.
Два полюса. Два антагониста. Но Рябинин и Дедов не исключительны. Они типичны. Типичны именно потому, что «Художники» — рассказ-документ. Рядом с: Рябининым — Репин и Стасов. Рядом с Дедовым — Ледаков и Клевер. Две армии — два направления в искусстве. Борьба идет па всему фронту. «Художники» — лишь один участок фронта. На нем два солдата — Рябинин и Дедов. Уже закончена разведка, все известно друг о друге. Уже заряжены ружья. Уже палец положен на курок.
И выстрел грянул — Глухарь!..
Человек забрался в котел, зажал заклепку клещами и навалился на них грудью. Другой человек — снаружи — принялся колотить по заклепке пудовым молотом. Так клепали котлы.
Они увидели Глухаря одновременно. Но инженер Дедов знал о нем и прежде. Убежав в искусство, он радовался, что разделался навсегда с тяжелыми впечатлениями от «всех этих заводов». Укрывшись в искусстве, он запер накрепко все двери, чтобы не впустить Глухаря, чтобы «грязной рожей» не омрачить взора, чтобы безмятежно любоваться сероватым, «тонком» тихого облачка. Создать из искусства узкий мирок, отгородиться от большого мира с его бедами, радостями, тревогами, мирок, где даже работа с ее тяжелым дыханием и соленым потом превращается в «будто работу», мертвую «прекрасную позу», — вот ради чего боролся Дедов. По-своему боролся: обличал («дикий сюжет», «глупость, «низость», «грязь»), подличал («нужно поговорить об этом с Л., он напишет статейку»), подкупал («нужно бы написать маленькую вещицу, так что-нибудь a la Клевер, и подарить ему» — Ледакову).
Рябинин же, впервые увидев Глухаря, сразу почувствовал, как зреет решение открыть ворота в искусство вот такому, страшному, словно воплотившему в себе страдания трудящегося человека. Ради этого стоило бороться. И Рябинин боролся. По-своему.
Он смотрел на него полчаса; в эти полчаса молот поднялся и опустился сотни раз.
И решение вырвалось, грянуло, как выстрел, как удар молота:
— Глухарь корчился. Я его напишу.
…Снова оба в «деле». Снова у мольбертов. Дедов мажет тихое «Майское утро», Рябинин трудится над страшным «Глухарем». И снова каждый должен ответить на вопрос «Зачем?».
Зачем?
Чтобы настроить человека на тихую, кроткую задумчивость, смягчить душу, лицемерит Дедов, в уме подсчитывая барыши, предчувствуя поездку за границу на казенный счет и звание профессора впереди.
Зачем?
Да потому, что нельзя молчать, нельзя спокойно ходить по земле, когда видишь такое. Когда узнаешь, что человек ежедневно, ежечасно подставляет грудь под удары, чтобы ты мог погружаться в искусства, в науки, предаваться мечтам и страстям.
«Я вызвал тебя, — обращается Рябинин к своему Глухарю, — …из душного, темного котла, чтобы ты ужаснул своим видом эту чистую, прилизанную, ненавистную толпу. Приди, силою моей власти прикованный к полотну, смотри с него на эти фраки и троны, крикни им: я — язва растущая! Ударь их в сердце, лиши их сна, стань перед их глазами призраком! Убей их спокойствие, как ты убил мое…»
И Глухарь убивает спокойствие. Не только зрителей рябининской картины, но и читателей гаршинского рассказа. Он оживает. Он перестает быть лишь прикованным к полотну творением Рябинина, становится творением Паршина. Третьим самостоятельным героем «Художников». Он тот самый скверно устроенный мир, который необходимо раскрыть в искусстве, чтобы убить спокойствие тех, кто такой мир создает, принимает и признает.
Герой Рябинина не мог не быть и героем Гаршина. Слишком много общего у писателя с тем, кого сотворил он по своему образу и подобию. В подходе к жизни, в поисках темы, в ее воплощении.
Так же как Гаршин, Рябинин пишет «нервами и кровью». Как для Гаршина, произведение для него «созревшая болезнь», «мир, в котором живешь и перед которым отвечаешь». Как и Гаршину, не дает ему уснуть вечный вопрос «Зачем?». И так же как Гаршин, Рябинин стремится и умеет увидеть, раскрыть за частным фактом большое общее. Бред больного Рябинина — это и есть определение места Глухаря в большом мире.
Огромный завод… Черные, прокопченные стены. Гигантские, изрыгающие пламя печи. «Странное, безобразное существо корчится на земле от ударов, сыплющихся на него со всех сторон. Целая толпа бьет, кто чем попало. Тут все мои знакомые с остервенелыми лицами колотят молотами, ломами, палками, кулаками это существо, которому я не прибрал названия. Я знаю, что это — все он же… Я кидаюсь вперед, хочу крикнуть: «Перестаньте! За что?» — и вдруг вижу бледное, искаженное, необыкновенно страшное лицо, страшное потому, что это — мое собственное лицо. Я вижу, как я сам, другой я сам, замахивается молотом, чтобы нанести неистовый удар…»
Не то страшно, что где-то кто-то варварским способом клепает котлы, а то, что все «чистое общество» живет за счет бесконечного избиения несчастного Глухаря. И помог ли Рябинин, крикнув своей картиной «перестаньте! за что?», если и он, чтобы «предаваться искусствам», должен нанести Глухарю удар?
Через несколько лет, беседуя о «Художниках» с писательницей В. Микулич, Гаршин сказал:
— Если я люблю Глухаря, как могу я любить тех, кто упрятал его в этот страшный котел?..
И добавил по-рябинински беспощадно к себе:
— Мы поддерживаем зло тем, что терпим его.
…Картина окончена, выставлена.
Рассказ окончен, напечатан.
Ну и что же дальше?..
Глухари не ходят на выставки, не читают журналов.
«Господин с сигарой» помычит недовольно и пройдет в другой зал смотреть «Майское утро». Или отбросит «Отечественные записки», где напечатаны «Художники», и возьмет «Стрекозу».
Что же дальше? Что же изменится?
По-прежнему одни будут страдать сами и страдать за людей, а другие — бить людей тяжелым молотом, курить дорогие сигары и любоваться Клевером.
Проклятый вопрос, при встрече с которым разлетается на куски острый, нацеленный штык.
— Я не видел хорошего влияния хорошей картины на человека, — горько признается Рябинин.
И он ищет иных путей.
…Последняя сцена «Художников». Последняя встреча героев. Два отъезда. Дедов спешит «совершенствоваться» за границу. И не зря. «Не могу причислить его к русским художникам», — говорит Гаршин о Клевере. Рябинину — в другую сторону. По грязной, в ухабах и рытвинах российской дороге. Он