…Царский прах лежал еще непогребенный в Петропавловском соборе. Обер-прокурор синода Победоносцев писал новому царю Александру III, своему воспитаннику: «…Час страшный и время не терпит. Или теперь спасать Россию и себя, или никогда! Если будут вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступать так называемому общественному мнению, — о, ради бога, не верьте, ваше величество, не слушайте. Это будет гибель России и ваша… Злое семя можно вырвать только борьбой с ними на живот и на смерть, железом и кровью».
Непогребенный царский прах лежал еще в Петропавловском соборе. 8- марта заседал Совет министров. Александр III с неприязнью смотрел в умные глазки Лорис-Меликова. Михаил Тариелович докладывал о своем проекте реформ. Проект был уже утвержден покойным государем. Утром 1 марта.
Лорис-Меликову было трудно. В проекте содержались уступки. Пустые, видимые. Но теперь всякая уступка выглядела как отступление. Отложить проект в сторонку и взять другой курс Михаил Тариелович уже не мог. Надо было утверждать, что волчья пасть плюс лисий хвост лучше всего. Потому что это его, Лорис-Меликова, политика. Отказаться от нее — значило уходить. И Михаил Тариелович говорил как всегда — негромко, убедительно.
Царь смотрел на него с неприязнью: «Сирена! Не уберег отца!..»
Белый палец Победоносцева указывал на окно. Там в Петропавловском соборе лежал еще непогребенный царский прах. От речи Константина Петровича становилось холодно и страшно. «Конец России», «клеймо позора», «генеральные штаты». И еще страшное слово — «конституция». Первым, пенясь от негодования, прошипел это слово граф Строганов, престарелый и заслуженный вельможный ретроград. Потом в течение заседания министры пугали друг друга «конституцией». Обер-прокурор синода приподнял забрало. Вздрагивающий от ярости белый палец указывал на окно. Вот они, уступки, реформы, либеральные улыбочки. Хватит! Россию — спасать! Избавить от депутатов, представителей, речей — от общественного мнения избавить. Не ограничивать самодержавие — утверждать!
Государь-самодержец Александр III то и дело поддакивал дорогому своему учителю Константину Петровичу. Победоносцев простирал крыла.
В низеньких тесных комнатах было сумеречно. Двигаясь, рослый, грузный царь задевал боками мебель. Он боялся просторных палат. Сбежал сюда, в Гатчину, из ненадежного Зимнего. Победоносцев пугал, требовал, чтобы и здесь государь самолично запирал перед сном все двери, проверял звонки, заглядывал под мебель и следил за лакеями. И он запирал, заглядывал, следил.
Приезжал Лорис-Меликов и опять твердил свое об уступках и земских представителях. Никому-де от этого ни горячо, ни холодно, но кость бросить надо.
Царь сердито сопел, уставясь в широкое лорис-меликово переносье. В памяти толклись злые, мрачные Константин-Петровичевы речи («Натверженное, лживое и проклятое слово: конституция», — убеждал учитель).
Слушать Лорис-Меликова не хотелось. Царь отпускал его и, поглядев вслед, садился писать Победоносцеву: «…Лорис, Милютин и Абаза положительно продолжают ту же политику и хотят так или иначе довести нас до представительного правительства, но пока я не буду убежден, что для счастья России это необходимо, конечно, этого не будет, я не допущу. Вряд ли, впрочем, я когда-нибудь убежусь в пользе подобной меры, слишком я уверен в ее вреде».
…3 апреля на Семеновском плацу казнили тех, кто освободил Россию от «освободителя». Царствование Александра III, как некогда царствование деда его Николая, началось пятью повешенными.
Приговоренные к смерти царю не страшны. Страшны живые. Как не дать живым голову поднять? Лучше прижать всех, чем одного упустить.
Либералы паршивые («исковерканные обезьяны», по слову учителя Константина Петровича) жужжат, пророчат: надо-де цареубийц простить.
Вон Лев Толстой прислал письмо — прямо пишет: «Простите всех…»
Сцепив до боли белые ледяные пальцы, умолял Победоносцев:
— Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни… Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет — этого быть не может…
Лорис-Меликов пообещал отложить казнь Млодецкого — и не сдержал слово, казнил. Золотым пушистым дымом хвоста заволок глаза и тотчас волчьей хваткой впился в горло. Победоносцев не обещал, не успокаивал. Победоносцев торопил с виселицами. Из фальшивого определеньица «диктатура сердца» вычеркнули за ненадобностью второе слово. Совы — ночные хищники — взмахивали крылами, словно сгущая тьму.
29 апреля был напечатан царский манифест. Царь его не писал — только подписал. Писал Победоносцев.
«Посреди великой нашей скорби глас божий повелевает нам стать бодро на дело правления, в уповании на божественный промысел, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений».
Власть самодержавная утверждалась. Победоносцев даже с министрами не согласовал манифест. Лорис-Меликов подал в отставку. Его отпустили. Лисий хвост больше не был нужен. Его отрубили. Осталась только волчья пасть.
3 апреля на широкой площади убили «Народную волю».
Той, грозной, «Народной воли» уже не было. Александр III читал к нему адресованное открытое письмо народовольцев. Они еще ставили условия — требовали политической амнистии и созыва народных представителей, но обещали за это отдать все — они обещали прекратить революционную борьбу.
За «Народной волей» не пошли. 1 марта оказалось концом.
«…Революционеры исчерпали себя 1-ым марта, в рабочем классе не было ни широкого движения, ни твердой организации, либеральное общество оказалось и на этот раз настолько еще политически неразвитым, что оно ограничилось и после убийства Александра II одними ходатайствами»[9].
Волна революционного прибоя была отбита. Наступила реакция.
…Ночь навалилась тяжелая, душная. Пригнула все живое к земле.
Так писали доживающие свой блестящий и мятежный век «Отечественные записки». Стихи кончались пророчеством:
«Ночь» — «день», «мрак» — «свет», пророческие строчки о «рассвете», «заре», «пробуждении ото сна» — незамысловатые, из стихотворения в стихотворение переходившие поэтические символы того времени. Порой они звучали печально, порой были проникнуты верой в завтра, порой прямо звали к борьбе.