Да, монах был прав, но собственный подсчет Константина — историк фигов, гнать надо из школы таких склеротиков — вновь оказался неверным.
Дело в том, что события, произошедшие с князем на охоте близ Переяславля Рязанского, которые описывал Пимен, произошли в месяц студенец, то бишь в феврале, а если совсем точно, то двадцать девятого числа, поскольку именно тогда отмечали память святого Касьяна.
Вот только это был последний день тысяча двести шестнадцатого года, ибо новый, тысяча двести семнадцатый, начинался не с декабрьской новогодней ночи и даже не с первого сентября, а с первого марта.
«Словом, куда ни кинь, всюду клин, а проще говоря — везде дурак», — зло подумал Константин, обматерив себя на все лады. Но время поджимало, и нужно было что-то срочно предпринимать, иначе…
«Иначе получится в точности по Библии, — горестно подумал он. — Только там все были в одном экземпляре, а тут аж два Каина, не считая мелких помощников, и целая куча Авелей…»
Впрочем, свою кандидатуру на роль Каина Константин отверг сразу. Ее он не согласился бы сыграть даже под страхом смерти.
Уж лучше податься в Авели, хотя это тоже далеко не самый оптимальный выход.
Лучше всего сделать так, чтоб Каины и Авели исчезли вовсе. Итак, дано…
Константин нахмурился, пытаясь с ходу наметить возможное решение, но мысли путались, бегали, метались перепуганными мышками, и никак не удавалось поймать хотя бы одну из них, для того чтобы повнимательнее разглядеть.
«Погоди-погоди, — попытался он взять себя в руки и упорядочить броуновское движение в голове. — Значит, задача ясна: не допустить кровопролития, причем не подставляя себя. Если только Глеб поймет, что я против его затеи, то все будет точно так же, только количество Авелей автоматически увеличится на одну маленькую скромненькую единичку, то бишь на меня. Но не допустить — это минимум. Сегодня я смогу предотвратить это покушение, а завтра он все равно найдет подходящий момент и… Стало быть, чтобы не только в Исадах, но и впредь такого не случилось, надо своего брательника разоблачить, а это уже задача- максимум. И как ее выполнить, одному богу ведомо. А если сделать самое простое — предупредить остальных князей, вот и все?.. Нет, не пойдет. Половина не поверит, а остальные пойдут требовать разъяснений у самого Глеба. Тут-то он их и положит. Ему же больше ничего не останется. А если?..»
Константин резко обернулся к ехавшему в паре метрах сзади Епифану и приглашающе мотнул головой.
Тот сделал неуловимое движение ногами, и лошадка стременного быстро ускорила ход, поравнявшись с княжеским скакуном. Бородатая рожа Епифана олицетворяла напряженное внимание и готовность сделать что угодно для обожаемого князя.
Свою клятву быть вернее раба Епифан помнил хорошо. К тому же крестное целование иконы богородицы крепкой, могучей печатью навечно лежало на этой клятве, а главное, дана она была совершенно добровольно. Никто стременного в тот день за язык не тянул.
Просто Константин сдержал свое обещание относительно родной сестры Епифана, тайно выкупив ее у хитрого Онуфрия за баснословную сумму в десять гривен.
Вдобавок он и встречу их устроил так, чтобы сестрица предстала перед стременным неожиданно, вдруг, уж очень любил Костя еще в прошлой своей жизни, в двадцатом веке, устраивать сюрпризы. Для матери, для учеников, для своих девушек.
Тут главным было просчитать событие так, чтобы произошло оно как бы нечаянно и не просто обрадовало бы человека, а привело бы его в полный восторг. Вот тогда можно считать, что все удалось.
Не ошибся он и в отношении Епифана, рассчитав все точно, тютелька в тютельку.
Описать слезы радости, крупные как горошины, катившиеся по щекам Епифана и бесследно исчезающие в его кудлатой бороде, не смог бы никто. Чтобы понять, насколько глубоко он любил сестру, достаточно было увидеть, как ласково и бережно, едва касаясь, будто в страхе, что перед ним видение, могущее исчезнуть от неосторожного грубого прикосновения, гладил он корявыми ручищами хрупкую Дубраву.
Константин же, любуясь этой тихой, льющейся из самых глубин души радостью, про себя отметил, как все-таки удивительно устроен мир, коли в одной семье родились два совершенно разных ребенка — огромный бугай Епифан и хрупкая, гибкая, тоненькая, как веточка ивы, Дубрава.
Сказать, что она была красива, пожалуй, было бы не совсем верно, но лицо ее выглядело настолько одухотворенным, наполненным каким-то неземным светом, что, как правило, тот, кто ею любовался, не испытывал совершенно никаких плотских желаний. Хотя, зачарованный светящейся душой, зримой глазу и чистой как родник, он все равно был бы не в силах отвести глаз.
Наглядное тому доказательство — поведение Вячеслава. Впервые он обратил внимание на Дубраву буквально через полчаса после встречи с братом, когда ее лицо еще продолжало светиться от радости. Девушка сидела, прижавшись к Епифану, одной рукой нежно обнимала его за шею, другой робко, ласково гладила его бороду, которая — о чудо! — впервые имела вид причесанный и ухоженный.
Увидев эту картину, обычно бойкий спецназовец не схохмил, не выдал ироничного замечания, но напротив — застыл как соляной столб.
Очнулся он лишь спустя пару минут, да и то благодаря стоящему рядом Миньке, который принялся нетерпеливо дергать за Славкин рукав.
Только тогда он наконец пришел в себя и хриплым шепотом выдавил:
— Да с нее только иконы писать.
— С кого? — не понял поначалу Минька, но, даже разглядев, куда уставился его старший товарищ, остался равнодушен, заметив, да и то больше из вежливости: — Да, красивая. — Ляпнул: — Из нее Мария Магдалина хорошо получилась бы, да? — и выжидающе уставился на Славку.
Тот весь побагровел от такого сравнения, но сдержался и только буркнул с глубокой обидой в голосе:
— Дурак. Сам ты… — И, не желая больше говорить, лишь махнул рукой, поднимаясь к князю на крыльцо, чтобы попрощаться перед отъездом на ратную учебу.
— А чего я сказал-то?! — возмутился Минька, но, заметив, что Вячеслав обиделся на его безобидное замечание так сильно, что даже не хочет с ним разговаривать, пошел на попятную: — Я же ничего такого не хотел. Ты что? Просто я из Библии одно ее имя и знаю. — Он сделал паузу, но, не услышав ответа, продолжил виновато: — А она что, некрасивая?
— Ты что, дурной? Разуй глаза-то — это ж краса неземная.
— Да я не про нее, — досадливо поморщился Минька. — Я про Магдалину.
— Не знаю, — пожал плечами Славка. — Наверное, красивая.
— Ну вот, — удивился Минька. — И святая. Она же святая? — И в ожидании ответа вновь требовательно дернул Славку за рубаху.
Тот повернулся и жалостливо — ну что с несмышленыша взять? — пояснил:
— Святая, конечно, только вначале… проституткой была. А ты сравнил с нею… Эх, — укоризненно вздохнул он напоследок и продолжил свое восхождение по лестнице.
Минька поначалу опешил от услышанного, затем резво взбежал на самое крылечко, обгоняя товарища, и, повернувшись к нему лицом, просительно произнес:
— Не сердись. Понимаешь, я ведь из всех этих святых женского пола только одно имя и слышал, потому и сказал. Я же не знал, чем она вначале занималась. А так, конечно, разве ж это ей подходит. Да и куда ей… — И, видя, что лицо Вячеслава вновь посуровело, а брови снова гневно нахмурены, и, стало быть, он, Минька, опять что-то не то ляпнул, заторопился с объяснениями: — Она же прямо совсем другая. Я это имел в виду. Такая вся не от мира сего… — Подумав, добавил: — Одухотворенная, — после чего, ищуще заглядывая в глаза, вновь попросил: — Не злись, а? Расстаемся ведь.
— То-то же, — буркнул Славка и хмыкнул насмешливо, передразнивая: — Одухотворенная… Да с нее богородицу писать надо. Это ж Сикстинская мадонна, а ты ее с Магдалиной сравниваешь. Ладно, мир. Что с остолопа возьмешь. — И в знак того, что конфликт исчерпан, дружелюбно хлопнул по протянутой ладошке Миньки, пояснив: — И впрямь, не ругаться же нам с тобой на прощание. Пошли, Кулибин, а то я с князем