если правдивы, то ненамного.
Впрочем, все это относилось к их поведению с чужими, но и хан со всем своим племенем был чужаком для этого князя.
Константин же всегда держал слово, даденное Даниле, никогда с ним не хитрил, щедро делился добычей, был мужем его родной сестры и, что немаловажно, нашел в себе мужество отказаться от братоубийства.
Ведь когда хан впервые узнал о задуманном Глебом и его братом, он почему-то как-то сразу стал меньше уважать Константина.
Нет, на предложение шурина он без раздумий дал добро и пообещал подмогу. Однако на такое зло даже степные племена, жадные до чужого добра и неразборчивые в средствах по его добыче, жестоко и неумолимо выжигающие в своих набегах русские деревни и города, и то смотрели искоса.
Никогда ни один половец не согласился бы стать побратимом человеку, чьи руки были обагрены кровью родного брата.
Но Константин уже был им, потому и согласился Данило Кобякович прийти ему на выручку — просьба побратима свята.
От нарушившего узы кровного братства немедленно и навсегда отвернутся не только степные боги, но даже и Кристос, чей крест он всегда носил на шее, правда, скорее как последнюю память о горячо любимой матери, чем как символ веры.
Зато теперь, узнав доподлинно от одного из очевидцев трагедии, как все происходило, Данило Кобякович, удивляясь сам себе, облегченно вздохнул и продолжал напряженно размышлять, что ему делать дальше и как поступить.
На третий день их продолжительных бесед с Козликом хан наконец вырвал у медленно выздоравливающего дружинника признание в том, что Константин со спутниками успели доскакать до опушки дубравы и скрыться в ней, так что погоня воев Глеба вернулась ни с чем.
На самом деле Козлик, упав с коня, почти тут же потерял сознание, которое если и возвращалось к нему, то лишь на чуть-чуть и то самым краешком.
Какие уж тут всадники, которых он увидел скрывающимися в лесу, когда даже головка клевера, росшая чуть ли не под носом у лежавшего ратника, виделась ему в какой-то туманной зыби, то расплываясь, то вообще двоясь.
Но настойчивость хана в совокупности с горячим желанием, чтобы князь спасся — иначе получалось, что все его ранения получены зазря, — сделали свое дело, и Козлик вспомнил то, чего не видел, хотя на сей раз желаемое как раз совпало с истинным положением вещей.
Тогда Кобякович вновь вернулся в свой шатер и провел в одиночестве и тяжких раздумьях весь вечер, а наутро повелел всем собираться, и не было в этот момент приказа для его воинов, вконец истомленных бездельем, приятнее и слаще.
Однако полуголые степняки не успели еще даже приступить к разборке ханской юрты, как прибежавшие дозорные сообщили Даниле о том, что по реке движется целый караван судов.
Следом явился еще один с докладом, что суда движутся с явным намерением пристать именно к тому месту, где расположился их стан.
Наконец двое последних дозорных спустя еще несколько минут принесли весть о том, что оружных людей в них тьма, а вот товаров что-то не видно. Да и сами ладьи всем своим видом на купеческие явно не походили.
Данило Кобякович поначалу встревожился, но затем, самолично прискакав на берег и издалека опознав в грузном немолодом седобородом воине, стоящем на носу первой ладьи, тысяцкого Константина Ратьшу, тут же успокоился и даже обрадовался.
По обычаю степного гостеприимства, едва ладья славного воина причалила к берегу и тысяцкий спрыгнул на землю, хан, искренне улыбаясь, встретил дорогого гостя и незамедлительно позвал его в свою юрту.
Тот, вежливо поблагодарив за приглашение, взял с собой высоченного детину под два метра ростом, светловолосого, голубоглазого, со свежим — едва запекся — шрамом на левой стороне шеи, пояснив, что этот могучий вой прозывается Эйнаром и большая часть дружины хоть и подчиняется командам Ратьши, но непосредственные приказы отдает своим соплеменникам именно этот ярл.
Данило Кобякович не возражал.
К тому же светловолосый гигант чем-то неуловимо напоминал хану его побратима, отчего и сам Эйнар сразу стал ему симпатичен. Тот и впрямь походил на Константина, только ростом был повыше да в плечах пошире.
Мускулатура норвежца тоже имела более выпуклые и рельефные очертания, волосы побелее, глаза посветлее, цвета небесной синевы, да еще Константин никогда не нашивал на запястьях своих рук широких серебряных браслетов, а так…
Хан лишь полюбопытствовал: что есть ярл? Его интересовало то ли это тоже имя, то ли означает совсем другое, на что тысяцкий обстоятельно ответил, что так на родине Эйнара прозываются правители, а ежели по-русски, то это боярин или воевода.
В ответ Данило Кобякович радостно закивал и еще раз приглашающе протянул руку в сторону своего шатра.
Войдя в него и усевшись поудобнее на мягком ковре, Ратьша завел обычный пустопорожний разговор, который по степному обычаю непременно предварял любую самую серьезную беседу.
Впрочем, нетерпение обоих собеседников было столь велико, что, уделив каких-то пять минут традиционным вопросам о благополучии Ратьши, Эйнара, а также их родных и близких, хан сам грубейшим образом нарушил неписаный, но свято соблюдаемый в степи этикет и перешел к более актуальным вопросам.
Ратьша отвечал уклончиво, поскольку никак не мог понять, почему на месте сбора рязанских князей сидит хоть и близкая по значимости к удельному князьку, но явно нерусская морда и куда подевались остальные.
Особенно его интересовал князь Константин.
С другой стороны, приплыв аж на три дня раньше установленного времени, чего он еще мог ждать?
Во всяком случае, то, что перед ним сидит не просто половецкий хан, а брат жены Константина, с которыми его связывали вдобавок и узы побратима, несколько успокоило тысяцкого.
Он подробно рассказал обо всех трудностях похода на мордву, описал сражения, в которых довелось побывать его дружине и варягам ярла Эйнара.
Далее вскользь, чтоб не слишком разгорелись глаза у басурманина, упомянул о добыче, взятой после побед, и о полоне, после чего наконец выказал свое недоумение тем, что обнаружил на этом месте лишь половецкие кибитки.
Данило Кобякович хмуро кивнул, поняв, что Ратьша еще ничего не знает и, мало того, даже не был посвящен в замысел Константина и Глеба, и сам в свою очередь приступил к рассказу.
Кое-что он утаил, кое о чем сказал полуправду, но самое главное Ратьша уразумел, хотя и не сразу поверил нехристю — соврет и недорого возьмет.
В его седой голове просто не укладывалось, почему без всякой на то причины Глеб, а также его бояре и слуги напали на пирующих в шатре других князей.
Как получилось, что собственные бояре Константина разом восстали против своего князя?
Почему, наконец, самому Ратьше было велено явиться сюда не в Перунов день, который, как известно, празднуется, невзирая на все церковные запреты, в летний месяц сенозарник[59], а гораздо позже — только во второй день зарева[60] , то есть спустя чуть ли не две седмицы после него.
Да не врет ли, нагло глядя своими бесстыжими раскосыми глазенками прямо в очи воеводе, этот хан?
Ратьша подозрительно покосился на Данилу Кобяковича, который, поняв все по лицу тысяцкого, так и не научившегося скрывать своих чувств и эмоций, хлопнул в ладоши, коротко кивнул появившимся слугам, и через несколько секунд перед Ратьшей предстал заботливо поддерживаемый сразу с двух сторон бледный,