Великого Творца, услышанные им на горе Иермона, тогда надежда начинала теплиться; он, однако, не давал ей укрепиться. Он твердо знал: прокуратор не отступится от своего решения. Да и заступиться за него, чтобы переупрямить Понтия Пилата, некому. Синедрионцы умыли руки, оставив его на произвол судьбы, Великие Посвященные-приставы довольны, что исполнится, наконец, воля Собора, жрецы-слуги исчезли еще до того, как вошел он с апостолами в Гефсиманский сад (он тогда еще почувствовал в этом дурной знак); но главное — апостолы попрятались по разным домам, а женщины, либо не извещены, либо тоже посчитали за лучшее остаться в сторонке. Даже Мария Магдалина, которая знала намного больше, чем его ученики, и та даже не приблизилась к нему, чтобы сказать, хотя бы ободряющее слово.

Он страдал не от ожидания мученической и позорной смерти, а от покинутости близкими своими, в которых верил, которым отдавал все тепло своей души.

Губы его шептали псалом Давида:

— Господи! путеводи меня в правде Твоей, ради врагов моих; уравняй предо мною путь Твой… И возрадуются все уповающие на Тебя, вечно будут ликовать, а Ты будешь покровительствовать им; и будут хвалиться Тобою любящие имя Твое…

Забрезжил рассвет сквозь зарешеченную отдушину. Сейчас пришагают палачи. И точно. Будто подслушали мысли Иисуса легионеры. Вдалеке обозначились их шаги. Они приближались неотвратимо.

Проскрипел замок, щелкнула задвижка, дверь — настежь.

— Выходи по одному.

Каждого выходящего легионеры грубо хватали и не вели, а волокли во двор, одаривая как бы между делом пинками.

Во дворе — сотня легионеров. Целая пентакоста. С мечами на бедрах, с копьями и щитами в руках. Не шутки шутить собрались. Опасаются возможного восстания. А зря. Кто взбунтует народ? Апостолы попрятались, как суслики по норам. Они даже не помышляют отбить его. Оставлен он, Иисус, всеми. Проведут его по еще сонному городу в кольце легионеров и за воротами — крест на спину.

События же шли своим чередом. В центре двора — тройка истязателей. С толстыми ременными плетьми в руках. У двоих плети со свинцовыми шариками на концах, у третьего — без них.

«Для кого послабление?»

Иисуса подвели к тому истязателю, у кого плеть без свинчатки.

«Странно…»

Напрягся Иисус, пытаясь проникнуть в мысли истязателя, но ему не дали на это времени: начали сдирать одежды. И пошло-поехало. Впору держать зубы стиснутыми и сбавлять боль от хлестких ударов.

Двое его товарищей по несчастью взвизгивали при каждом ударе, а он молчал, твердя упрямо: «Он изъязвлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на Нем, и ранами Его мы исцелились. Все мы блуждали как овцы, совратились каждый на свою дорогу; и Господь возложил на Него грехи всех нас. Он истязуем был, но страдал добровольно и не открывал уст своих…»

Сорок ударов. Не больше. Таково строгое ограничение. Чтобы не забил до смерти приговоренного к распятию истязатель, если вдруг он, разгорячившись, увлечется. Можно эти сорок ударов перетерпеть молча. Можно и нужно. Чтобы не дать повода врагам насладиться его слабостью. Не позволить им насмехаться над ним.

Правда, Иисусу было легче, чем тем двоим несчастным. Его тело не разрывалось в клочья свинцовыми шариками, специально отлитыми с острыми выступами, но и толстая ременная плеть в крепкой руке профессионального истязателя тоже не подарок. Не нежное поглаживание по спине мягкой рукой Магдалины.

— Тридцать пять, тридцать шесть, — считал истязатель с каждым ударом, с оттяжкой, взбугривая все новые и новые синие жгуты на спине, пояснице, ягодицах.

Иисус уже едва терпел, соблазняясь к тому же беспрестанным уже завыванием товарищей по несчастью, совершенно, можно сказать, невинных.

Наконец все! Сорок ударов отпущено сполна. Истязатель, похоже, не очень доволен, что так быстро окончилась его работа. Повелел сердито:

— Одевайся!

Смолкли поочередно и сокамерники. Им тоже велено одеваться. У них одежды обычные для паломников, у Иисуса же — царские. С плеча Понтия Пилата. Так и не вернули те белые одежды, в которые облачили его, как оправданного по суду, синедрионцы. Хитрый прокуратор не пожалел своего наряда, лишь бы Иисус не был в белом.

Величественный вид у Иисуса в дорогом наряде. Статный, осанистый, с гордо поднятой головой, он весьма походил на царя. Или — на Сына Божьего.

Но не перед римлянами он величается: он уже почувствовал, что там, за стенами крепости, собирается народ, кем-то оповещенный о его казни. Значит, предвидели римские сатрапы, что не удастся им безлюдно вывести его, Иисуса, за город, вот и приготовили целую сотню сопровождения.

«Что же, триумфальное шествие последнего пути земного!»

Вывели Иисуса за крепостные ворота, плотно окружив. На улице не слишком людно. А те, что осмелился приблизиться к обиталищу римских легионеров, не осмеливались хоть как-то обнаруживать свое отношение к Иисусу. Но чем дальше от крепости, тем народу прибавлялось. Иисус видел, что многие выбегали из боковых улочек на главную запыхавшимися. У многих женщин на руках были дети.

Но странно, все молчали. Многие лишь склонялись в низких поклонах, когда Иисус приближался к ним.

Молча шли и легионеры. Впереди — плотным строем, справа и слева двухрядной оградой, шествие замыкал тоже плотный строй.

И вдруг:

— Осанна! Сыну Божьему!

Девятым валом покатилась по улице многоголосая восторженная здравица и так же мгновенно утихла, как и вспыхнула. Насторожилась толпа, ожидая реакции легионеров, но те даже ухом не повели, и тогда народ возопил:

— Осанна! Сыну Божьему!

— Осанна! берущему на себя наши грехи!

К нему стали подносить детей, прося благословить их. И мужчины, и женщины пытались дотянуться до него, чтобы коснуться хотя бы одежды, Иисус же, благословляя детей вроде бы от всей души, очень расстраивался, что его провожают на жертвенную смерть не как пророка, возвестившего, по сути своей, новую веру — веру любви и милосердия, а как Богочеловека, который всего лишь намечен в жертву, чтобы душа его унесла с собой грехи вот этих беснующихся. Не грехи всего человечества он берет на себя, а лишь малой его кучки.

Сейчас он словно наяву переживал то, что пережил в Индии, когда джайнаиты пригласили его познакомиться с ритуалом жертвенной казни во искупление грехов общины. Ему становилось страшно от одной мысли, что там, на Голгофе, начнутся вокруг него, распятого, оргии, после чего по сигналу Великих Посвященных-приставов (а именно им он приписывал все происходящее на улицах) накинутся на него все, кому не лень, и примутся раздирать его на куски. Он хотел возопить:

«Люди! Опомнитесь! Не ради языческой жертвы пью я Жертвенную Чашу до дна, но ради Отца Небесного, ради Царства Божьего на земле для сирых и обездоленных!»

И в то же время он понимал, что его голоса даже не услышит беснующаяся толпа. Она несказанно рада, что кто-то другой берет их грехи на себя.

Но как бы ни отрицал он в мыслях своих происходящее, принимая все как возврат к язычеству, душа его не гневилась: пусть хоть и такие, но проводы все же не безмолвные и безлюдные. Казнь не тайная, а прилюдная — это хорошо. Его имя все же останется в памяти людской, которая, вполне возможно, возродит и его Живой Глагол Божий.

А путь сокращался. Вот уже конвой у Древних ворот. Остановка по сигналу начальника конвоя, а следом его повеление:

— Ни один мужчина не выходит за ворота! Ослушникам одна кара — смерть на месте!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату