состоянием местного храма, рано или поздно их нужды попадали в поле зрения двух братьев — Цицерона и Квинта. Именно столь пристальное внимание к таким банальным, казалось бы, людским нуждам вкупе с его блистательным ораторским даром сделали Цицерона выдающимся политиком. Он даже сумел организовать (на самом деле это, правда, была заслуга Квинта) очень неплохие игры, и под занавес праздника Цереры на арену Большого цирка выпустили лисиц с горящими факелами, привязанными к спинам. Это произвело на публику столь ошеломляющее впечатление, что все двести тысяч зрителей на трибунах поднялись и восторженными криками приветствовали Цицерона, сидевшего в ложе. «Если столь много людей способны получать удовольствие от столь отвратительного зрелища, — говорил он мне позже, — поневоле усомнишься в самих основах демократии». И все же ему льстило то, что народ теперь почитал его еще и за покровителя спорта.

Хорошо шли дела Цицерона и в области юридической практики. Гортензий после года ничем не омраченного и столь же ничем не примечательного консульства почти все время проводил на берегу Неаполитанского залива, общаясь со своими украшенными золотом угрями и поливаемыми вином деревьями, оставив практически всю римскую юриспруденцию на откуп Цицерону. Дары и подношения вскоре потекли в наш дом столь щедрым потоком, что с их помощью Цицерону удалось собрать миллион, необходимый для того, чтобы обеспечить брата местом в Сенате. Дело в том, что Квинт, несмотря на то что был скверным оратором, увлекся политикой, хотя, по мнению Цицерона, ему больше подошла бы карьера военного.

Однако при том, что престиж и благосостояние Цицерона неизмеримо возросли, он по-прежнему отказывался переехать из старого отцовского дома, опасаясь, что переезд в фешенебельные кварталы Палатинского холма неблагоприятно скажется на его образе «народного заступника». Зато, не посоветовавшись с Теренцией, он одолжил значительную сумму в счет своих будущих гонораров и купил большую загородную виллу в тринадцати милях от Рима и любопытных глаз городских избирателей, в Альбанских горах, неподалеку от Тускула.

Когда он впервые привез туда Теренцию, она по своему обыкновению поворчала, заявив, что от горного климата у нее разыграется ревматизм, но я видел, что в глубине души ей было приятно стать хозяйкой такого шикарного поместья, расположенного всего в половине дня пути от Рима. Соседнее поместье принадлежало Катуллу, неподалеку располагалась и вилла Гортензия, но неприязнь, разделившая Цицерона и аристократов, была столь сильной, что ни один из них ни разу не пригласил его на ужин. Это не только не расстраивало, но, наоборот, забавляло Цицерона, который долгими летними днями писал или читал на лужайке в тени раскидистых тополей. Его веселила и мысль о том, что раньше этот дом принадлежал самому выдающемуся герою «благородных» — Сулле, и Цицерон знал, как бесятся аристократы при мысли о том, что такое памятное место попало в руки какому-то «выскочке» из Арпина.

Вилла не ремонтировалась уже десять с лишним лет, и главной ее достопримечательностью являлась стена с фреской, на которой был изображен сам диктатор, принимающий очередную награду от своих войск. Цицерон побеспокоился о том, чтобы все его соседи узнали: первым делом, приступая к ремонту, он приказал побелить эту стену.

Счастлив был тогда Цицерон — в тридцать девятую осень своей жизни. Преуспевающий, популярный, хорошо отдохнувший за лето, проведенное на природе, он был полностью готов к выборам, которые должны были состояться в июле следующего года. Он тогда достигнет возраста, когда можно будет претендовать на должность претора — последнюю ступень перед сияющей вершиной консульства.

И вот на этом стыке жизненных пластов, когда бытие Цицерона было вновь готово забурлить, подобно бьющему ключу, начинается второй этап моего повествования.

* * *

В сентябре был день рождения Помпея, и уже третий раз за последние три года Цицерон получил приглашение на пиршество в связи с этим событием. Прочитав его, он издал мучительный стон, поскольку уже успел усвоить: нет на свете более тягостной обязанности, чем дружба с великим человеком. Поначалу Цицерону льстило быть допущенным в близкий круг Помпея, но вскоре ему надоело выслушивать одни и те же солдатские анекдоты и военные истории, которые обычно иллюстрировались «маневрами» на обеденном столе с помощью тарелок и прочей утвари. Устал Цицерон и от слышанных десятки раз рассказов о том, как молодой полководец перехитрил три марианские армии в Ауксиме, или перебил семнадцать тысяч нумидийцев в возрасте двадцати четырех лет, или наконец сокрушил испанских мятежников при Валенсии.

Помпей отдавал приказы с тех пор, как ему исполнилось семнадцать и, возможно, именно по этой причине не мог похвастать и десятой долей того интеллекта, каким обладал Цицерон. Последний безмерно ценил легкую, остроумную беседу, наполненную тонкими наблюдениями, едва уловимыми намеками и глубокими рассуждениями относительно особенностей человеческой сущности. Для Помпея все это было абсолютно чуждо. Генерал любил поразглагольствовать в одиночку, чтобы все присутствующие при этом молчали и почтительно внимали изрекаемым им банальностям, а потом — развалиться на ложе и выслушивать льстивые трели гостей. Цицерон говорил, что скорее позволит пьяному цирюльнику с Коровьего рынка вырвать себе все зубы, чем согласится снова выслушивать эти застольные монологи. Однако разве у него был выбор?

Проблема состояла в том, что Помпею было скучно. После того как закончился срок его консульских полномочий, он, как и обещал, вернулся к частной жизни в кругу своей семьи — жены, маленького сына и совсем еще крохотной дочки. И что дальше? Не обладая ораторским талантом, он не имел возможности занять себя участием в судебных процессах. Сочинительство также не представляло для него интереса, и ему оставалось только с завистью следить за успехами Лукулла, продолжавшего наносить сокрушительные поражения войскам Митридата. Помпею еще не исполнилось и сорока, а его будущее, как говорит пословица, уже осталось у него в прошлом. Иногда, выбравшись из своего особняка на холме, он в сопровождении пышной свиты друзей и клиентов шел в здание курии — не для того чтобы выступить, а чтобы послушать перебранки между сенаторами. Цицерон, который время от времени сопровождал его в этих бессмысленных вылазках, говорил потом, что Помпей в Сенате напоминает ему слона, который пытается устроиться на жилье в муравейнике.

Но, несмотря ни на что, Помпей оставался самой выдающейся личностью в Риме, обладал обширными связями в мире политики и огромным влиянием на избирателей (этим летом, например, он организовал избрание своего родственника Габиния трибуном). Хотя бы по этой причине с ним нельзя было ссориться, тем более что до очередных выборов осталось меньше года.

Поэтому 13 сентября Цицерон, как обычно, отправился на празднование дня рождения Помпея и, вернувшись вечером, рассказал Квинту, Луцию и мне о том, как оно проходило. Помпей радовался подаркам, словно ребенок, и Цицерон преподнес ему чрезвычайно ценный манускрипт двухсотлетней давности — письмо, собственноручно написанное Зеноном, основоположником стоицизма. Цицерон в свое время получил его в подарок от Аттика, когда слушал курс его лекций в Афинах, и всей душой желал бы оставить эту реликвию в своей библиотеке в Тускуле, но понадеялся, что, подарив ее генералу, сумеет пробудить в его душе интерес к философии. Однако вопреки его надеждам Помпей, едва взглянув на манускрипт, отбросил его в сторону и с замиранием сердца стал разглядывать подарок Габиния — инкрустированный серебром рог носорога, в котором хранились какие-то египетские афродизиаки, приготовленные из экскрементов бабуина.

— О, как я хотел бы вернуть это письмо! — простонал Цицерон, упав спиной на лежанку и прикрыв глаза тыльной стороной ладони. — Сейчас скорее всего какая-нибудь кухарка разжигает с его помощью огонь в плите!

— Кто там был еще? — с неподдельным интересом спросил Квинт. Поскольку он теперь исполнял должность квестора в Умбрии, Квинт вернулся в Рим всего несколько дней назад, и ему не терпелось узнать все последние новости.

— Да все те же, кто крутится вокруг него обычно. Разумеется, наш замечательный новоизбранный трибун Габиний и его тесть Паликан, самый выдающийся танцор Рима Афраний, Бальб — этот испанский ставленник Помпея, и Варрон, его ученый попугай. Ах, да, и еще Марк Фонтей, — добавил Цицерон безразличным тоном, но то, как прозвучала эта фраза, заставило Квинта насторожиться.

— О чем ты говорил с Фонтеем? — спросил он, тщетно стараясь, чтобы голос его звучал так же равнодушно.

— О том о сем…

— О выдвинутом против него обвинении?

— Конечно, и об этом тоже.

— Кстати, кто будет защищать этого мошенника?

Цицерон помолчал, а потом тихо ответил:

— Я.

Для тех, кто не очень хорошо знаком с тем делом, я должен пояснить. Примерно за пять лет до описываемых мной событий Фонтей был наместником Рима в Дальней Галлии, и в одну из зим, когда войска Помпея вели ожесточенные бои с мятежниками в Испании и оказались в окружении, отправил генералу большой груз провианта и новых рекрутов, чтобы тот смог продержаться до весны. С тех пор между этими двумя людьми завязалась дружба. Действуя теми же методами, что и Веррес, и обкладывая местное население различными незаконными поборами, Фонтей невиданно обогатился. Галлы поначалу мирились с этим, убеждая себя в том, что подобные грабительские методы правления являются неизбежными спутниками цивилизации, однако после триумфальной победы Цицерона над наместником Сицилии вождь галлов Индуциомар приехал в Рим и обратился к сенатору с просьбой представлять интересы галлов в суде по вымогательствам.

Луций был всячески «за». Вообще-то это именно он привел в наш дом галльского предводителя — существо дикого вида, облаченное в варварский наряд из штанов и куртки. Когда однажды утром я открыл дверь и увидел его на пороге, меня охватил ужас. Цицерон тем не менее ответил вежливым отказом. С тех пор прошел год, и галлы нашли себе заслуживающего доверия адвоката в лице избранного претором, но еще не вступившего в должность Плетория, вторым номером у которого был Марк Фабий. Вскоре должны были начаться судебные слушания.

— Но это ужасно! — с возмущением воскликнул Луций. — Ты не должен защищать его! Этот человек виновен в не меньшей степени, чем Веррес!

— Чепуха! — отмахнулся Цицерон. — Он по крайней мере никого не убивал и не бросал в темницу без суда и следствия. Разве что прижал немного виноторговцев в Нарбоне и заставил тамошних жителей платить больше податей, чтобы появились деньги на ремонт дорог. Кроме того, — быстро добавил Цицерон, пока Луций не успел возразить против этой более чем великодушной оценки действий Фонтея, — кто мы с тобой, чтобы решать, насколько он виновен? Это — прерогатива суда. Или ты желаешь уподобиться тирану и отказать ему в праве на защиту?

— Я желаю отказать ему в праве на твою защиту! — парировал Луций. — Ты собственными ушами слышал, что рассказывал Индуциомар о его проделках. Неужели на все это можно закрыть глаза лишь потому, что Фонтей — друг Помпея?

— Помпей тут ни при чем.

— А что при чем?

— Политика, — ответил Цицерон, а потом резко поднялся и сел на лежанке, спустив ноги на пол. Устремив взгляд на Луция, он заговорил очень серьезным тоном: — Самая роковая ошибка для любого политика — это дать повод своим соотечественникам подумать, что он ставит интересы чужеземцев выше интересов собственного народа. Именно такую ложь распространяли про меня мои недруги, когда я представлял интересы сицилийцев в деле Верреса, и именно это я могу использовать, если возьмусь защищать Фонтея.

— А как же галлы?

— Галлов вполне умело будет представлять Плеторий.

— Не так умело, как это мог бы сделать ты.

— Но ты же сам говоришь, что положение Фонтея весьма шатко. Так пусть самую слабую сторону будет защищать самый сильный адвокат. Разве можно найти более справедливое решение?

Цицерон одарил двоюродного брата лучезарной улыбкой, но тот продолжал злиться. Мне кажется, Луций знал, что единственный способ победить Цицерона в споре — немедленно прекратить этот самый спор. Поэтому он встал и направился в атриум. Лишь в тот момент я обратил внимание на его болезненный вид, на то, как он похудел и ссутулился. По всей видимости, Луций так и не сумел оправиться от огромной нагрузки, которая выпала на его долю в Сицилии.

— Слова, слова, слова, — горько проговорил он. — Настанет ли когда-нибудь конец твоим фокусам? Вот что я скажу тебе, Марк. Как и у многих мужчин, твоя сила является и твоей слабостью, и мне жаль тебя, честное слово жаль, потому что скоро ты окончательно запутаешься и уже не сможешь отличать ложь от правды. И тогда ты — конченый человек.

— Правда! — хохотнул Цицерон. — Не самый подходящий термин для философа.

Но эта шутка повисла в воздухе, поскольку Луция уже не было.

— Он вернется, — сказал Квинт.

Вы читаете Империй
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату