ненавидит Красса и лелеет мечту первым одержать победу над Спартаком и стяжать таким образом лавровые венки. Оба они — и Красс, и Помпей — ненавидят Лукулла, потому что в его распоряжении самая лучшая армия.
— А кого ненавидит Лукулл?
— Разумеется, Помпея и Красса, которые плетут интриги против него.
Я был счастлив, как ребенок, на высшую оценку изложивший домашнее задание. В конце концов, в тот момент все происходящее представлялось мне всего лишь игрой. Откуда было мне знать, куда эта «игра» чуть позже заведет нас с хозяином!
Обсуждение донесений обернулось хаосом выкриков и самопроизвольно закончилось, когда сенаторы разбились на группы и стали переговариваться между собой. Гелий, мужчина за шестьдесят, вытащил из пачки документов бумагу, поданную от имени Цицерона, поднес ее к близоруким глазам, а затем стал искать глазами в толпе беснующихся сенаторов самого Цицерона. Поскольку тот являлся младшим сенатором, его место было на самой дальней лавке, возле двери. Цицерон встал, чтобы его было видно, Гелий сел, а я приготовил свои восковые таблички. В зале повисла тишина, и Цицерон ждал, пока она сгустится. Старый трюк, направленный на то, чтобы напряжение зала достигло высшей точки. А потом, когда тишина стала совсем уж гнетущей и многим начало казаться, что что-то не так, Цицерон начал говорить — поначалу тихо и неуверенно, заставляя присутствующих напрягать слух и вытягивать шеи, бессознательно попадаясь на эту нехитрую ораторскую уловку.
— Достопочтенные члены Сената! Боюсь, что по сравнению с волнующими выступлениями наших овеянных славой полководцев то, о чем собираюсь сказать я, покажется вам мелким и незначительным. Но, — он возвысил голос, — коли случается так, что уши этого благородного собрания становятся глухи к мольбам невинного человека о помощи, все те славные подвиги, о которых здесь только что говорилось, оказываются бессмысленными, и выходит так, что наши воины проливают кровь понапрасну. — Со стороны скамей, стоявших за спиной Цицерона, послышался одобрительный шум голосов. — Сегодня утром в мой дом пришел именно такой — невинный — человек. Кое-кто из нас поступил с ним настолько чудовищно, бесстыдно и жестоко, что, услышав об этом, должны были прослезиться даже боги. Я говорю об уважаемом Стении из Ферм, который еще недавно являлся жителем Сицилии — провинции, ввергнутой в нищету и беззаконие со стороны власть имущих.
При упоминании Сицилии Гортензий, развалившийся до этого на скамье, стоявшей в непосредственной близости от консулов, резко дернулся и сел прямо. Не сводя газ с Цицерона, он слегка повернул голову и принялся что-то шептать Квинту, старшему из братьев Метелл. Тот, в свою очередь, повернулся назад и обратился к Марку, младшему из этой родственной троицы. Марк присел на корточки, чтобы лучше слышать инструкции, а затем, отвесив почтительный поклон председательствовавшему на заседании консулу, торопливо пошел по проходу по направлению ко мне. В первую минуту я подумал, что меня сейчас будут бить, — они были скоры на расправу, эти братья Метелл, — однако, даже не взглянув на меня, Марк поднял веревку, скользнул под нее и, протолкавшись сквозь первые ряды, растворился в толпе.
Цицерон тем временем расходился не на шутку. После нашего возвращения от Молона, который вбил в голову своего ученика мысль о том, что для оратора имеют значение только три вещи — искусство, искусство и еще раз искусство, — Цицерон потратил много часов в театре, изучая актерские приемы, и открыл в себе огромный талант управлять своей мимикой и приспосабливать манеру поведения к тем или иным обстоятельствам. С помощью едва уловимой перемены в интонациях, легкого жеста он научился отождествлять себя с теми, к кому обращается, вызывать у них доверие. Вот и в тот день он устроил настоящее представление, противопоставляя чванливую самоуверенность Верреса спокойному достоинству Стения, рассказывая о том, как многострадальный сицилиец пострадал от подлости главного палача провинции Секстия. Стений сам едва верил собственным ушам. Он находился в городе меньше одного дня, а его скромная персона уже успела стать предметом обсуждения в самом римском Сенате!
Гортензий тем временем продолжал бросать взгляды в сторону дверей. Когда же Цицерон перешел к заключительной части своего выступления, заявив: «Стений просит у нас защиты не просто от вора, а от человека, который по долгу службы должен
— Сенаторы! — загремел Гортензий. — Мы выслушивали все это достаточно долго и стали свидетелями самого вопиющего примера оппортунизма, который когда-либо был явлен под сводами этого выдающегося учреждения! На его обсуждение вынесен некий невнятный, расплывчатый документ, и выясняется к тому же, что он направлен на защиту одного-единственного человека! Нам не потрудились объяснить, что вообще мы должны обсуждать, у нас нет доказательств того, что все услышанное нами является правдой! Гая Верреса, уважаемого и заслуженного представителя нашего общества, в чем только не обвиняют, а у него даже нет возможности защитить себя. Я требую, чтобы это заседание немедленно было закрыто.
Под аплодисменты, которыми наградили его аристократы, Гортензий сел. Цицерон вновь поднялся со своего места. Лицо его было непроницаемым.
— Сенатор, по всей видимости, не удосужился должным образом ознакомиться с моим предложением, — заговорил он, изображая притворное удивление. — Разве я хоть словом обмолвился о Гае Верресе? Коллеги, я вовсе не призываю Сенат голосовать за или против Гая Верреса. Действительно, с нашей стороны было бы несправедливо судить Гая Верреса в его отсутствие. Гая Верреса действительно здесь нет, и он не может защитить себя. А теперь, когда мы пришли к согласию относительно данного принципа, не изволит ли Гортензий распространить его также и на моего клиента, согласившись с тем, что мы в равной степени не должны судить и этого человека в его отсутствие? Или для аристократов у нас один закон, а для всех остальных — другой?
Это выступление заставило напряженность в зале сгуститься еще больше, и педарии уже сгрудились вокруг Цицерона. Толпа за дверями Сената радостно рычала и волновалась. Я почувствовал, как сзади меня кто-то грубо ткнул, и тут же между мной и Стением протолкался Марк Метелл и, проложив себе плечами путь через толпу к дверям, поспешил по проходу к тому месту, где сидел Гортензий. Цицерон следил за ним сначала с удивленным выражением, но затем его лицо просветлело: он словно что-то понял. И сразу же вслед за этим мой хозяин воздел руку вверх, призывая своих коллег к молчанию.
— Очень хорошо! — вскричал он. — Поскольку Гортензий выказал недовольство расплывчатостью моего проекта, давайте сформулируем его иначе, чтобы он уже ни у кого не вызывал сомнений. Я предлагаю следующую поправку:
Под смешанные звуки аплодисментов и улюлюканья Цицерон сел, а Гелий поднялся с места.
— Предложение внесено! — объявил он. — Желает ли выступить кто-то еще из сенаторов?
Гортензий и братья Метелл, а также несколько других членов их партии, среди которых были Скрибоний Курий, Сергий Катилина и Эмилий Альба, повскакали со своих мест и сгрудились возле передних скамеек. В течение нескольких секунд казалось, что зал сейчас разделится на две части. Это идеально отвечало бы плану Цицерона, но вскоре аристократы угомонились, и осталась стоять лишь сухопарая фигура Катулла.
— По-видимому, мне нужно выступить, — проговорил он. — Да, у меня определенно есть что сказать.
Катулл обладал жесткостью и бессердечием камня. Он был пра-пра-пра-пра-пра-правнуком (надеюсь, я не ошибся с количеством «пра») тех самых Катуллов, которые разгромили Гамилькара в первой Пунической войне, и теперь казалось, что в его скрипучем старческом голосе звучит сама двухвековая история.
— Да, я буду говорить, — повторил он, — и первым делом я скажу, что вот этот молодой человек, — он указал на Цицерона, — не имеет ни малейшего представления о «славных традициях римского Сената», иначе он знал бы, что один сенатор никогда не нападает на другого заочно — только лицом к лицу. В этом незнании я усматриваю недостаток породы. Я смотрю на него — такого умного, неуемного, и знаете, о чем я думаю? О мудрости старой поговорки: «Унция хорошей наследственности стоит фунта любых других достоинств».
По рядам аристократов пробежали раскаты смеха. Каталина, о котором мне еще многое предстоит рассказать, указал на Цицерона, а потом провел пальцем по своей шее. Цицерон вспыхнул, но не утратил самообладания. Он даже ухитрился изобразить некое подобие улыбки. Катулл, улыбаясь, повернулся к сидевшим сзади. В профиль его горбоносое лицо напоминало чеканку на монетах. Затем он вновь повернулся к залу.
— Когда я в первые вошел в этот зал в период консульства Клавдия Пульхра и Марка Перперны…
Он продолжал говорить, и теперь его голос напоминал деловитое, уверенное жужжание.
Мы с Цицероном встретились глазами, и он, беззвучно произнеся что-то одними губами, посмотрел на окна, а затем мотнул головой в сторону дверей. Я немедленно понял, чего он хочет, и стал пробираться через толпу к открытому пространству форума. Я сообразил и еще кое-что: совсем недавно Марк Метелл выходил из зала, получив точно такое же поручение.
Дело в том, что в те времена, о которых я веду рассказ, рабочий день заканчивался с закатом, после того, как солнце оказывалось к западу от Маэнианского столпа. Именно это должно было вот-вот произойти, и я не сомневался, что клерк, которому было поручено следить за временем, уже торопился в курию, чтобы сообщить о скором заходе светила. Для меня стало очевидным, что Гортензий и его дружки вознамерились узурпировать остаток рабочего дня Сената, чтобы не позволить Цицерону поставить на голосование его законопроект.
Взглянув, где находится солнце, я бегом пересек форум в обратном направлении и снова протолкался к дверям курии. Я оказался у порога как раз в тот момент, когда Гелий поднялся со своего места и объявил:
— Остался один час!
Цицерон тут же вскочил с места, желая выставить на голосование свое предложение, однако Гелий снова не дал ему слова, поскольку Катулл все еще продолжал выступать. Он говорил и говорил, рассказывая бесконечную историю управления провинциями, начав чуть ли не с того самого дня, как волчица взялась выкармливать Ромула. Когда-то отец Катулла, тоже консул, покончил с собой: уединился в закрытом помещении, развел костер и задохнулся от дыма. Цицерон не раз с желчью повторял, что Катулл-старший сделал это, вероятно, для того, чтобы ему не пришлось выслушивать очередную речь своего сына.
После того как Катулл кое-как добрался до конца своего выступления, он тут же передал слово Квинту Метеллу. Цицерон снова встал, но снова оказался бессилен перед правом старшинства. Метелл находился в ранге претора, и, если бы он не захотел сам уступить слово Цицерону, тот не смог бы ничего поделать. А уступать право слова Квинт явно не собирался. Несмотря на протестующий гул, Цицерон все же поднялся на ноги, но люди, находившиеся по обе стороны от него, в том числе и Сервий, его друг и коллега, не хотели, чтобы он выставлял себя в глупом свете, и принялись предостерегающе дергать его за тогу. Наконец Цицерон сдался и сел на скамью.
Зажигать лампы и факелы в помещении Сената категорически возбранялось. Сумерки сгущались, и вскоре сенаторы в белых тогах, неподвижно сидящие в ноябрьской мгле, стали напоминать собрание призраков.
Метелл бубнил, казалось, целую вечность, но потом все же сел, уступив слово Гортензию — человеку, который мог говорить часами ни о чем. Все поняли, что дебатам пришел конец, и действительно через некоторое время Гелий объявил заседание закрытым. Вслед за этим старик, мечтая об ужине, проковылял к выходу, предшествуемый четырьмя ликторами, которые торжественно несли его резной стул из слоновой кости. Как только он вышел из дверей, за ним потянулись сенаторы, и мы со Стением отошли назад, чтобы дождаться Цицерона на форуме. Толпа вокруг нас значительно поредела. Сицилиец по-прежнему приставал ко мне с расспросами о том, что происходит, но я счел за благо не отвечать. Я представил себе, как Цицерон в одиночестве сидит на одной из задних скамей, дожидаясь, пока опустеет зал. Он потерпел поражение, думалось мне, и наверняка в эту минуту ему не хочется ни с кем говорить. Однако в следующий миг я с удивлением увидел его выходящим из дверей. Он оживленно беседовал с Гортензием и еще с одним сенатором, постарше, которого я не узнал в лицо. Остановившись на ступенях курии, они поболтали еще пару минут, а затем обменялись рукопожатиями и разошлись.
— Знаете, кто это такой? — спросил Цицерон, приблизившись к нам. Вместо того чтобы демонстрировать дурное расположение духа, он выглядел оживленным и даже радостным. — Это отец Верреса. Он обещал написать сыну и потребовать, чтобы тот прекратил преследовать Стения, если мы пообещаем не поднимать снова этот вопрос на заседаниях Сената.
Бедный Стений испытал такое облегчение, что мне показалось, будто он сейчас же умрет от радости и благодарности. Упав на колени, он принялся целовать руки сенатора. Цицерон кисло улыбнулся и помог ему подняться на ноги.
— Милый Стений, прибереги свои благодарности до того момента, когда мне удастся добиться чего-то более конкретного. Он всего лишь обещал написать сыну, и не более того. Это еще не гарантия успеха.