III
Вызывающее, пренебрежительное поведение наместника в Сицилии оказалось для Цицерона полной неожиданностью и застало его врасплох. Он-то был уверен в том, что заключил честное соглашение, которое поможет спасти жизнь его клиенту.
— Выходит, — горько жаловался он, — ни один из них не является честным человеком!
Он бушевал и метался по дому, чего раньше с ним никогда не случалось. Его провели, обманули, выставили дураком! Он кричал, что немедленно отправится в Сенат и публично разоблачит этот гнусный обман. Однако я знал, что Цицерон очень скоро успокоится. Кому, как не ему, было знать, что невысокий ранг не позволяет ему даже просто настаивать на организации слушаний, и если он попытается сделать это, то всего лишь подвергнется новому унижению.
Однако же никуда нельзя было убежать от того факта, что на плечах Цицерона по-прежнему лежал тяжелый груз ответственности — обязанность защитить своего клиента, и поэтому на следующее утро после того, как Стений с ужасом узнал об ожидающей его судьбе, Цицерон назначил совещание с целью найти пути выхода из сложившейся ситуации. В первый раз на моей памяти он отменил ежедневный утренний прием посетителей, и мы вшестером набились в его маленький кабинет: сам Цицерон, Квинт, Луций, Стений, я, чтобы вести записи, и Сервий Сульпиций — уже широко известный молодой юрист, которому прочили блестящее будущее. Открыв совещание, Цицерон первым делом предложил Сульпицию проанализировать суть дела с юридической точки зрения.
— Теоретически, — начал тот, — наш друг имеет право подать апелляцию на приговор сиракузского суда, но апеллировать он может только на имя наместника, то есть самого Верреса. Значит, этот путь для нас закрыт. Выдвинуть обвинение против Верреса — тоже не выход, причем по целому ряду причин. Во-первых, являясь действующим наместником, он пользуется неприкосновенностью. Во-вторых, полномочия Гортензия как судебного претора истекают только в январе. В-третьих, и в-последних, суд будет состоять из сенаторов, которые никогда не пойдут против одного из своих. Цицерон может внести в Сенат еще один проект, но он уже предпринял такую попытку, и мы все знаем, чем она закончилась. Вторую непременно постигнет такая же участь. Открыто жить в Риме Стений не может. Любой приговоренный к смерти, согласно закону, должен быть немедленно выселен из города, поэтому оставаться здесь для него невозможно. Между прочим, и ты, Цицерон, можешь подвергнуться преследованию, если попытаешься укрывать его в своем доме.
— И что же ты посоветуешь?
— Самоубийство, — ответил Сервий. Стений издал мучительный стон. — Я говорю совершенно серьезно. Боюсь, тебе придется рассмотреть такой выход из положения, прежде чем они до тебя доберутся. Или ты предпочитаешь бичевание, раскаленные гвозди, которые будут забивать тебе в ладони, многочасовые муки на кресте…
— Благодарю тебя, Сервий, — прервал его Цицерон, пока юрист окончательно не запугал и без того полумертвого от страха сицилийца. — Тирон, необходимо найти место, где Стений мог бы скрываться в течение какого-то времени. Под этой крышей ему оставаться больше нельзя, поскольку именно здесь его будут искать в первую очередь. Сервий, я восхищен твоим анализом, ибо он безукоризнен. Веррес — животное, но животное хитрое, и именно это дало ему уверенность и наглость довести дело до обвинения. Что же касается меня, то, обдумав ночью сложившееся положение, я пришел к выводу, что хотя бы один выход все-таки есть.
— Какой? — хором спросили собеседники.
— Обратиться к трибунам.
В кабинете повисло напряженное молчание. Дело в том, что трибуны в то время уже успели превратиться в полностью дискредитированную и лишившуюся доверия группу. Изначально они выступали в качестве противовеса власти Сената, отстаивая права и интересы рядовых граждан, но за десять лет до описываемых мною событий, после того как Сулла разгромил войска Мария, аристократы лишили их прежних полномочий. Трибуны более не имели права созывать народные собрания, вносить законопроекты или подвергать импичменту таких типов, как Веррес, за совершенные ими преступления и злоупотребления. Последним унижением стало правило, согласно которому любой сенатор, становившийся трибуном, автоматически лишался права занимать высокие посты, например консула или претора. Иными словами, институт трибунов превратился в своеобразный отстойник, куда отправляли пустословов или оголтелых злопыхателей, бездарных и бесперспективных — эдакий аппендикс политического организма. С трибунами не станет иметь дела ни один сенатор — амбициозный или нет, благородных кровей или не очень.
Цицерон помахал в воздухе рукой, призывая собеседников к молчанию.
— Я предвижу ваши возражения, — сказал он, — но у трибунов еще осталась, пусть крошечная, но все же толика власти, не так ли, Сервий?
— Это верно, — согласился юрист, — остаточные, так сказать, явления. На юридическом языке это называется
— Я согласен с Сервием относительно опасности, которой мы можем подвергнуться, связавшись с трибунами, — проговорил Квинт. Он всегда употреблял местоимение «мы», когда говорил о своем старшем брате. — Нравится нам это или нет, но власть в сегодняшнем Риме принадлежит Сенату и аристократам. Именно поэтому мы так осмотрительно создавали свою репутацию посредством твоей адвокатской деятельности в судах. Если у других возникнет ощущение того, что ты всего лишь очередной нарушитель спокойствия, пытающийся взбудоражить чернь, это может нанести нам непоправимый урон. И кроме того… Даже не знаю, как и сказать, Марк, но задумывался ли ты о том, как станет реагировать Теренция, если ты пойдешь этим путем?
Сервий захохотал:
— Действительно, Цицерон, как ты собираешься покорять Рим, если не можешь справиться с собственной женой?
— Поверь мне, друг мой Сервий, покорение Рима — это детская игра по сравнению с покорением моей жены!
Так и продолжалась эта дискуссия. Луций склонялся в пользу того, чтобы немедленно, вне зависимости от возможных последствий, обратиться к трибунам, а Стений был слишком перепуган и несчастен, чтобы иметь собственное мнение хоть о чем-то. Под конец Цицерон захотел узнать и мое мнение. В иной компании подобное показалось бы абсурдом, ибо мнение раба в Риме никем и никогда не принималось в расчет, но люди, собравшиеся в этом кабинете, уже привыкли к тому, что Цицерон иногда обращался ко мне за советом. Я осторожно ответил, что, по моему мнению, поведение Верреса, возможно, очень не понравится Гортензию, и во избежание публичного скандала он может усилить нажим на своего клиента с целью сделать его более сговорчивым. Что касается обращения к трибунам, сказал я, то оно таит в себе определенный риск, но по сравнению с другими возможными вариантами является оптимальным. Мой ответ явно понравился Цицерону.
Подводя итоги обсуждения, он произнес фразу, ставшую впоследствии афоризмом. Я никогда не забуду ее.
— Иногда, — сказал Цицерон, — когда ты увяз в политике, следует ввязаться в драку, даже если ты не знаешь, как в ней победить. Потому что только во время драки, когда все приходит в движение, ты можешь увидеть выход. Благодарю вас, друзья мои.
На этом совещание закончилось.
Терять время было нельзя, поскольку, если новости из Сиракуз успели достичь Рима, можно было предположить, что и люди Верреса уже недалеко. Во время совещания в кабинете Цицерона я непрерывно размышлял о том, где бы можно было спрятать Стения, а после того как совещание закончилось, отправился на поиски Филотима, раба Теренции. Это был прожорливый и сладострастный молодой человек, и чаще всего его можно было найти на кухне, где он уговаривал кухарок удовлетворить либо один, либо второй (а желательно — оба) из его пороков.
Найдя Филотима, я спросил, не найдется ли в принадлежащих его хозяйке доходных домах свободной комнаты, и, услышав, что — да, найдется, уговорил его, чтобы он дал мне ключ. Затем, выглянув за дверь и убедившись, что возле дома не слоняются какие-либо подозрительные личности, я убедил Стения последовать за мной.
Сицилиец пребывал в подавленном состоянии. Мало того что пошли прахом его мечты вернуться домой, теперь над беднягой нависла еще и реальная опасность ареста. Когда же он увидел убогое строение на улице Субуру и услышал от меня, что теперь ему предстоит здесь жить, Стений, видимо, решил, что и мы от него отказались.
Ступеньки, ведущие в эту мрачную нору, были рассохшимися и шаткими, на стенах виднелась копоть — напоминание о недавнем пожаре. Комната на втором этаже, в которой предстояло теперь жить Стению, мало чем отличалась от тюремной камеры. На голом полу валялся соломенный тюфяк, из крохотного оконца было видно точно такое же здание, стоявшее так близко, что можно было обмениваться рукопожатиями с теми, кто в нем жил. Нужду надо было справлять в ведро.
Что и говорить, удобств тут было маловато, зато здесь Стений хотя бы мог чувствовать себя в безопасности. В этих зловонных, перенаселенных трущобах его никто не знал, и поэтому отыскать его тут было практически невозможно.
Стений плаксивым голосом попросил меня побыть с ним хотя бы немного, однако мне нужно было возвращаться, чтобы подобрать все документы по этому делу, которые Цицерону предстоит предоставить трибунам.
— Нас поджимает время, — сказал ему я и тут же ушел.
Штаб-квартира трибунов располагалась в соседней с Сенатом постройке — старой Порциевой базилике. Хотя трибунат превратился в пустую раковину, из которой успели выковырять всю плоть власти, люди продолжали виться вокруг этого здания. Озлобленные, ограбленные, голодные, воинственные — таковы были обычные посетители Порциевой базилики. Пересекая форум, мы с Цицероном увидели изрядную толпу, толкавшуюся на ее ступенях. Каждый тянул шею, пытался разглядеть, что происходит внутри. Хотя в руках у меня была коробка с документами, я, как мог, расчищал сенатору путь, получая при этом многочисленные толчки и пинки. Собравшиеся здесь не питали особой любви к господам в тогах с пурпурными полосами.
Десять трибунов, ежегодно избираемых народом, изо дня в день сидели на длинной деревянной лавке под фреской с изображением разгрома карфагенян. Здание было не очень большим, но зато постоянно переполненным, шумным и, несмотря на стоявший за дверями холод, теплым.
Когда мы вошли, к собравшимся обращался с речью какой-то — как ни странно, босоногий — юнец. Это был уродливый парень с костлявым лицом и отвратительным скрипучим голосом. В Порциевой базилике всегда хватало ненормальных, и поначалу я принял оратора за одного из них, тем более что вся его речь, похоже, была посвящена обоснованию причин, по которым одна из колонн ни под каким видом не должна быть передвинута или тем более снесена, чтобы трибунам было просторнее. И тем не менее по какой-то непонятной причине люди слушали его. Цицерон также стал вслушиваться в слова уродца с большим вниманием и очень скоро, по многочисленно повторяющимся словам «мой предок», понял, что оратор был не кем иным, как праправнуком знаменитого Марка Порция Катона, который когда-то построил эту базилику и дал ей свое имя.
Я упомянул об этом случае потому, что юному Катону — тогда ему было двадцать три — предстояло впоследствии стать значимой фигурой в судьбе Цицерона и гибели Республики. Однако в то время об этом никто и помыслить не мог. Вид у него был такой, словно ему самое место в сумасшедшем доме. Закончив свою речь, он двинулся вперед — с безумными, ничего не видящими глазами — и наткнулся на меня. Мне запомнился исходивший от него звериный запах, мокрые, спутанные волосы и пятна пота под мышками величиной с тарелку каждое. Однако он добился своей цели, и колонна, которую он столь пылко защищал, в неприкосновенности стояла на своем месте еще много лет — столько же, сколько стояло само здание.
Однако вернусь к своей истории. Как я уже говорил, в целом трибуны являли собой довольно жалкое зрелище, однако один из них выделялся среди остальных своим талантом и энергией. Звали его Лоллий Паликан. Гордый человек, он, однако, был низкого происхождения, родом, как и Помпей Великий, с северо-востока Италии. Все были убеждены, что по возвращении из Испании Помпей использует свое влияние для того, чтобы сделать земляка претором, и несказанно удивились, когда Паликан неожиданно выставил свою кандидатуру на