к форме, то он выкажет ее и в службе.
— Вот как? — изумился Алексей. — А мне всегда было стыдно признаться, что питаю слабость к мундирам.
— Я в этом смысле богаче тебя — люблю еще и награды! — расхохотался Туманов. — Желаю, друг ты мой, чтоб ленты шею натирали, и грудь оттягивали кресты.
— Отчего ж вы тогда возмутились против бонжура?
— Да оттого, что черкеска у него лучше моей! — вновь засмеялся Илья Петрович. — Досадно, брат, такое видеть.
— А у меня и вовсе никакой, — вздохнул Алексей.
— Ничто, ничто. Вот вернемся из экспедиции, прихватим сего бонжура за фалды и выведаем у него, где эдакую красоту пошил. Уж верно, у какой-нибудь знатной черкешенки. Дознаемся, не сомневайся.
Славную беседу нарушило появление Евграфа Аристарховича. Он скакал на резвой кобыле вдоль колонны, беспрестанно поправляя сползающую на глаза папаху, очевидно, новую и столь же, очевидно, сшитую велико.
— Илья Петрович, у меня дурные вести, — выпалил он, подъехав.
— Догадываюсь, — кивнул Туманов, — с хорошими так не спешат.
— Я только что от генерала. Он определенно высказался, что экспедиция единым набегом не окончится.
— Что ж с того? Впервой ли?
— Как же?! Мы ведь сухарей лишь на три дня заготовили.
— А мы на неделю.
— Вот как? Вы, верно, знали?
— Не более вашего.
— Отчего же запаслись?
— Оттого, что не впервой. Тому полгода на день выходили, а возвратились недели три спустя.
— Помилуйте, а чем же вы питались?
Илья Петрович мечтательно улыбнулся.
— А кушанья у нас, доложу я вам, были самые знатные и всякий день разные. Совершим, бывало, лютый набег, разорим аул подчистую и имеем на своем столе индейку, барашка, козочку, теленочка… у-у. Прелесть. Вспомнить сладко.
— Право, жестоко. Как же, разорять-то? Жестоко.
— В немирн
— Ах, ну если с этой диспозиции, тогда, пожалуй, — без труда изменил своей точке зрения Евграф Аристархович.
А Туманов увлеченно продолжал.
— В свою бытность Алексей Петрович, светлая его душа, имел обыкновение красного петушка в конце набега запускать. Чтоб, говорит, не мерзли ироды. Старики рассказывали — премилое случалось зрелище.
— Позвольте, что ж здесь милого? Варварство какое-то, право.
— Не романтический вы человек, — вздохнул Илья Петрович. — Это ж поэзия — вражье логово разорить.
— Увольте меня, пожалуйста, увольте. Я таких стихов не знаю.
— Все еще впереди.
— Помилуйте меня, помилуйте. Не желаю о подобном слышать, — привычно вздернув шапку (которая тотчас сползла обратно), Евграф Аристархович ускакал, откуда прибыл.
Алексей проводил его почтительным взглядом.
— Удивлен я немало.
— Чем же?
— Вы так свободны в обращении с полковником, будто он вам товарищ какой. У нас в гарнизоне перед высоким чином любой офицер стоял, вытянувшись.
— Здесь, брат, война, и, оттого, все по-иному.
Меж тем дорога стелилась по лугам, петляла вкруг холмов, ныряла в широкие, залитые густой травой лощины. Солнце уж подбиралось к небесной макушке, и становилось жарко. Алексей любовался буйным зеленым пейзажем, думая о том, что горцы здесь, верно, бесятся с жиру. В далеких русских губерниях, где погода резка и сурова, люди почему-то жили исключительно мирно. Тут же, в теплой, изобилующей земными дарами стороне — междоусобицы, насилье, грабежи. Дикость. Определенно, горячему Кавказу не хватало славного русского морозца: что б со снегом в пояс, да с ветерком покрепче. Вмиг бы поостыл.
— Отчего молчишь, не уснул ли? — полюбопытствовал Илья Петрович, оглянувшись.
— Отнюдь. Размышляю о местных нравах.
— Пустая затея. Ты с ними еще не сходился.
— Как же? Мне казалось — не единожды.
— То были цветочки, а ягодки — там, — он кивнул на лесистую гору, что высилась впереди. — Видишь белый дым?
Алексей присмотрелся.
— Да. А что сие означает?
— Упреждение для горцев — мол, русские идут, встречайте.
— Возможно, это пастухи обед готовят?
— Много ли на таком дыму уваришь? Нарочно сырые листья жгут — сигналят.
— Надо ли понимать, что неожиданный набег у нас не случится?
— Именно так и понимай.
— Досадно.
Илья Петрович перевел взгляд на следующую гору. Там, из зеленых трущоб, тоже выбивался густой белый дым.
— Теперь остается гадать — встретят нас, иль проводят.
— О чем вы?
— У них своеобычный уклад. Могут завязать бой на подходе к аулу, могут и на выходе.
— От чего сие зависит?
— От того, к примеру, много ль у них сабель, не мало ли у нас.
— Если преимущество в нашу пользу — испугаются?
— Я тебе рекомендую подобное слово здесь вовсе забыть. Они не страшатся никого, кроме своего Аллаха. Случалось, горсткой на целые полки нападали.
— Так уж никого и не боятся? Люди ведь — должно бы.
— Ну нет, определенный страх, конечно, имеется — перед сородичами, например. Джигиту легче умереть, чем выглядеть конфузно.
Подобное чувство было знакомо и Алексею (как, впрочем, и всякому совестливому человеку), но к страху это имело весьма далекое отношение. Воину же надо знать слабое место противника, видеть, что и он сложен не из камня, что ему, как и многим, ведомы: трепет, испуг, нерешительность. Пока, в рассказах бывалых, горцы виделись исключительно бесстрашными фанатами. Это не добавляло на сердце уверенности.
— И только-то, — протянул Алексей разочарованно, ожидая услышать нечто более существенное.
— Еще, пожалуй, кровная месть их беспокоит.
— Что за невидаль такая?
— Саморасправа. Отмщение за родственников: один убил другого, третий отомстил первому, четвертый — третьему и так дальше… Здесь, брат, на этой почве целые войны разгорались.
— Когда же они останавливались?
— А как весь род изведут, так и кончат.
— Неужели ж, полный род?
— Именно, что так. Случалось, всем аулом от расправы бежали. В чужих краях прятались, дабы