естественнее, ни честнее», — подумала Ребекка.
— В прошлое воскресенье, — сказала она, — я возила Тоби с Артемис в Саффолк, на побережье.
— Значит ли это, что у вас есть автомобиль?
— Да, «райли». Я обычно оставляю его на боковой улочке, сразу за отелем.
На Кингс-кросс они пересели на другую ветку, потом вышли из метро на Пикадилли-серкус. Сверкали огни; Ребекка немного взбодрилась, почувствовав былое оживление при виде вечернего Лондона. Они уселись за столик в ресторане на узкой улочке близ Хеймаркет. На закуску оба заказали креветок — она крупных, «Мари-Роз», он мелких. Попробовав их, Гаррисон спросил:
— Итак, где же все-таки пребывает достопочтенный мистер Райкрофт?
— Думаю, в Оксфордшире. В нашем доме. — Она сказала это без иронии; Ребекка с гордостью думала, что уже простила Майло и теперь начинает свою собственную, новую и интересную жизнь.
— А вы тем временем здесь, в Лондоне.
— Как видите.
Он взмахнул вилкой с полудюжиной креветок.
— В чем он провинился?
— В неверности. — Она поджала губы. — Патологической. Думаю, будь он женат даже на Грете Гарбо, он изменял бы и ей тоже.
— Значит, из-за этого вы от него ушли. Что ж, все верно. Вы по нему скучаете?
— Совсем нет. — Она подняла бокал и чокнулась с ним.
Она ожидала новых вопросов — деталей его измен, ее планов на будущее, — но вместо этого Гаррисон сказал:
— Вечно я жалею, что заказал мелких креветок. Звучит заманчиво, но есть в них что-то отталкивающее.
— Если хотите, мы можем поменяться.
— Правда? Вы не против?
— Нет. — Они обменялись тарелками. Ребекка сказала: — Вы надолго в Лондон, Гаррисон, или вам надо возвращаться в Бирмингем?
— Бог мой, надеюсь, что нет. — Он улыбнулся, пристально глядя на нее. — Очень, очень надеюсь.
Ему нравилось подшучивать над тем, как она разговаривает — «аристократично» — и над ее происхождением — «этот мещанский средний класс». Его дед был шахтером; это означало тяжелое детство, борьбу за выживание. Иногда она ходила с ним по клубам и пабам, где он играл на пианино. Гаррисон рассказывал, что хотел стать музыкантом, но удача отвернулась от него: когда ему предложили регулярные выступления на радио, он свалился с бронхитом, а потом завистливый коллега перехватил у него из-под носа контракт с джазовым оркестром.
Ребекка жалела его; ей были знакомы разбившиеся мечты и упущенные возможности. Гаррисон был нетребовательным и, если не воспринимать всерьез его ворчание, приятным спутником. Ей нравилась его неспешная походка, изящные руки, то, как он улыбался, растягивая губы и щуря глаза. Он никогда не выходил из себя, не повышал голос. По выходным они выезжали на ее машине за город, в Бокс-Хилл или Уитстейбл. Она заметила, что, несмотря на тягу к сельской жизни, Гаррисон не очень-то любил ходить пешком: короткая прогулка и они уже направлялись к ближайшему пабу. Он не интересовался ее прошлой жизнью, что было для нее большим облегчением.
Он пытался обучать ее пению — правильному дыханию, фразировке, извлечению звука. Гаррисон говорил, что у нее красивый голос с приятной хрипотцой — жаль только, что иногда она меняет тональность. Ребекка подумала, что его слова хорошо отражают ее сущность: даже свои немногочисленные врожденные таланты она и то не в силах использовать до конца. В одном из пабов Фицровии она спела «Братец, одолжи монетку»; Гаррисон выстукивал пальцами ритм, чтобы она не сбивалась. Ей поаплодировали, и Ребекка почувствовала облегчение; позднее в тот же вечер они в первый раз поцеловались.
Он снова уехал, на этот раз на две недели. За это время Гаррисон ни разу не написал ей и не позвонил. Ребекка напоминала себе, что не должна обижаться: стремление завладеть другим человеком — ее плохая черта, ставшая одной из причин развала ее брака с Майло.
В августе в Лондон на денек приехала Мюриель, и они вместе поужинали. Мюриель рассказывала о том о сем: как путешествовала по Шотландии с подругой, о том, что доктор Хьюз вернулся в Оксфордшир после двухнедельного отпуска в Корнуолле. Дебора в конце концов решила, что не хочет там селиться — это очень порадовало Мюриель. «У мамы все в порядке», — вскользь заметила она, но Ребекка, охваченная чувством вины, пообещала вскоре ее навестить. Она регулярно писала матери, но не звонила и не заезжала к ней с тех пор, как ушла от Майло.
— Все нормально, я прекрасно справляюсь с ней одна, — заверила ее Мюриель.
— Я знаю, но это слишком великодушно с твоей стороны и слишком трусливо с моей.
— Ты не очень-то хорошо выглядишь, — без обиняков сказала сестра. — Ужасно похудела. Ты уверена, что у тебя все в порядке?
Ребекка ответила, что у нее все замечательно. Она пообещала в ближайшее время заглянуть в Вестфилд, а потом они распрощались: Мюриель поехала на метро до Паддингтонского вокзала, а Ребекка вернулась в отель.
Гаррисон снова был в Лондоне. Они сходили на шоу, а потом, разгоряченные бутылкой хорошего вина и красивой музыкой, оказались в постели. Гаррисон занимался любовью так же, как целовался: неспешно, немного нерешительно, несмело. Ребекка сравнивала его страсть с весенним ветерком, в отличие от урагана Майло. С большим облегчением она поняла, что все еще способна на ответную страсть, что не все умерло у нее внутри.
Их пригласила на обед подруга Гаррисона, некая миссис Симона Кэмбелл, жившая в кирпичном домике в Стоук-Ньюингтон. Домик казался неряшливым, был весь заставлен мебелью, повсюду валялись вещи и книги. Симоне Кэмбелл было около пятидесяти; у нее было приятное округлое лицо и вьющиеся темные с проседью волосы. Ростом она оказалась ниже Ребекки, с величественной грудью, полными бедрами и внушительными складками в области талии. В тот вечер она нарядилась в фиолетовое платье в цветочек и бесформенный черный жакет. Одежда сидела на ней кое-как, мялась и морщилась.
По пути Гаррисон рассказал Ребекке, что Симона — вдова. «Ее мужа убило на войне, — сообщил он. — В каком-то сражении… я не помню точно». У нее были дети, девочка и мальчик.
На обеде присутствовала еще супружеская пара и две одинокие женщины: «Подружки-лесбиянки», — прошептал Гаррисон на ухо Ребекке, не слишком-то заботясь о том, что их могут услышать, прежде чем гостей представили друг другу. Угощение было отменным: густое рагу из баранины и лимонный пирог. Гости сидели в столовой, окна которой выходили в очаровательный заросший садик. Разговор за обеденным столом быстро обратился к политике: к бескровному захвату Австрии нацистской Германией в начале года, к нарастающему напряжению, связанному с притязаниями Германии на часть территории Чехословакии, Судеты, о которых шло много споров. Ребекка была в курсе событий: положение дел в Европе часто обсуждалось в Милл-Хаусе, она безусловно сочувствовала евреям — как ужасно, когда у тебя отнимают твой дом, работу и страну! — однако у нее было такое ощущение, будто между ними и ею стоит стена, заметная только ей. Ребекка следила за тем, чтобы периодически вставлять в разговор реплику-другую, иначе другие гости сочли бы ее немного странной; она выпила больше вина, чем обычно, надеясь, что оно поднимет ей настроение, но это чувство — что она здесь чужая — никуда не делось. Казалось, будто какой-то жестокий бог, забавляясь, схватил ее и забросил сюда, в этот дом, к этим незнакомцам.
После ужина Симона попросила Ребекку помочь ей сварить кофе. Кухня оказалась еще более неопрятной, чем остальные комнаты. В раковине горой была навалена посуда; на большой доске, приколотые булавками, топорщились многочисленные фотографии, записки и рецепты, вырезанные из журналов.
Симона окинула кухню безнадежным взглядом.
— Я обожаю готовить, но совсем не люблю потом мыть и убирать.
— Давайте я вам помогу?
— Ни в коем случае. Я позвала вас в свой дом не для того, чтобы вы весь вечер мыли посуду.