сумы, а именно старости. По-моему, старость вещь идиотская и противная, и нечего тут замазывать и уважение изображать. Уважение! Пожилые, мол, люди, да золотой возраст. Сказал бы я, какой это возраст, только язык марать неохота. Вранье одно, а не уважение.
И жалеть их особенно тоже нечего. Не говорю не помочь, почему же, помочь можно, но жалеть? Как бы даже нахально выходит, типа свысока. Какое уж там уважение. Это вроде как, ах он бедолага, что с ним стряслось, как будто ты лучше его и с тобой такого никогда не будет! (Ко мне многие так относятся почти всю жизнь, но тут они глубоко ошибаются.)
А по-моему, максимум посмеяться можно над стариком, гораздо полезнее для психики. Не говорю в лицо, но про себя. Ну, разве не смех, как он зубами пустыми жует, брюхом отвисшим трясет и тонкими ножками перебирает — зарядку делает, и анализы по поликлиникам носит, все выясняет, что это с ним такое, никак не поймет что. Как будто от этого вылечиться можно.
А по больницам сколько их! Половина врачей только тем и заняты, что пожилые полутрупы оживляют, сколько трудов, расходов, а кому это надо?
Ясное дело, я и сам в эту категорию попаду, если доживу, и такой же буду, и так же уважения ни за что буду ждать, и жить-жить захочу. Но пока не попал, хоть посмеюсь.
Вот и со мной в палате один «пожилой» дедок лежал. Лет, наверно, семьдесят, но только не из слабых и добрых. С ним мне как раз не до смеху пришлось.
Я хотя и сплю наркотическим сном, но иногда выплываю отчасти, а ни пошевелиться, ни сказать ничего не могу. В какой-то момент слышу, Татьяна стоит между кроватями и разговаривает с дедом, мне, говорит, пора на дежурство, вот я ему, мне то есть, записку тут на тумбочке оставила.
А рамку нашла, спрашиваю, но она меня не слышит. Напрягаюсь и спрашиваю опять, а она говорит деду, я попозже забегу, пусть, мол, спит, сон ему теперь лучшее лекарство, ногу мне поправила и ушла. Хотел крикнуть ей вслед, но тут же провалился обратно.
А проснулся от боли. Головой слегка поворочал, сообразил, где и почему нахожусь. Вечер уже, электричество горит, а мне тем временем капельницу отключили, экономят лекарство. Боль не так чтоб терпеть нельзя, но надоело уже. Я человек предусмотрительный, когда мы с Ириской в «эмарай» ехали, я у нее выпросил таблеточку, отличное такое лекарство, называется перкосет, не хуже морфия. Должна у меня под подушкой в бумажке лежать, начинаю шарить, но трудно, не поворачиваясь.
И тут дедуля вступает.
— Что, — говорит, — прочухался? А жена твоя приходила и опять ушла.
Я сразу вспомнил про записку, стал руку к тумбочке тянуть. И не дотянусь никак, а подвинуться поближе не могу, нога лежит тумба тумбой и мозжит как неоперированная.
— Слушай, сосед, — говорю, — подай вон там записку, будь другом.
— А ты, — говорит, — позови сестру, позвони, вон у тебя справа на одеяле звонок.
Нащупал звонок, позвонил, заодно, думаю, и таблетку попрошу, а свою приберегу.
Никто не идет.
А мне не терпится записку прочесть, и боль возрастает.
— Ты что, — говорю соседу, — тоже встать не можешь?
— Почему не могу, — говорит, — надо будет, встану. А обслуживать тебя не обязан, такой же больной, как и ты, может, и похуже еще.
Я удивился такому хамскому разговору, но спорить не стал.
И все никто не идет. Позвонил еще раз и опять пытаюсь дотянуться до тумбочки. Но от этого такая боль резнула, что про все забыл и стал скорее под подушкой шарить. А дед взял костыль, что у него рядом стоял, и давай им записку ко мне толкать. Ну и столкнул, и она полетела на пол. Он ругнулся и слез с кровати, а сам на костыль опирается и за голову держится.
Поднял записку, бросил мне на грудь и говорит:
— Ну, чего охаешь? Чего корежишься? Что у тебя там под подушкой?
— Таблетка…
Сунул руку ко мне под подушку, ширкнул там и вытаскивает — перчатку хирургическую, узлом завязанную.
Потом уже, когда его выгнали, я про него все узнал.
У него была простенькая трещина в ноге, шел к клиенту и на переходе велосипед задел, пустяк, даже не оперировали, а так, наложили на всякий случай гипсовую повязку и хотели сразу выписать. Но он уперся, что ходить не может, жаловался на тошноту и головокружение и в глазах, говорит, темнеет, сотрясение мозга, а я, говорит, еще работаю, и работа тонкая и связана со зрением, и все это для того, чтобы страховки как можно больше отхватить. Такая досада, у меня травма куда серьезнее, а компенсацию взять не с кого. Может, с городских властей, что музыкантов этих так безобразно распустили?
Держит перчатку за один палец и говорит:
— Здесь, что ли, твоя таблетка?
И тут же развязывать.
— Нет, — кричу, — это дай сюда, а там найди в бумажке, — и руку протягиваю.
Но он уже развязал и держит двумя пальцами мой красненький.
— Давай это сюда и достань таблетку, — рычу, — я терпеть больше не могу.
А на самом деле мог бы и потерпеть. Про пратиют надо было помнить, что нету его в этой стране, а особенно в больнице. Тут тебе не то что под подушку, а в душу с ногами влезут и не спросятся. Помнить надо было, чт
Он меня как не слышит, катает камушек в пальцах, уставился на него и говорит:
— Эт-то что такое?
— Брильянт, — говорю, — брильянт, не видишь, что ли? Дай сюда.
С Кармелой сработало, и сейчас, думаю, сработает. А он мне:
— Вижу, что брильянт! Да еще какой! У королевы английской такого брильянта нет!
Костыль бросил посреди палаты, про голову забыл, поскакал к своей тумбочке, повыкидывал из нее всякое барахло, вытащил чемоданчик, копается, бормочет что-то, а у самого руки дрожат, и вытаскивает прибор такой ювелирный, увеличительное стекло в трубочке, в глаз вставлять. Вставил в глаз, подскакал поближе к свету, вертит мой камушек, рассматривает и бормочет:
— Или тяжеловат… А? Нет, без весов не поймешь… Но даже если и цирконий… или все же… Нет, конечно, наверняка цирконий… не может быть… а все же, скорее всего… и без единого порока! эх, света мало…
Я ему криком уже кричу:
— Отдай сейчас же! Отдай мой талисман!
А взвешивает его в руке и хихикает при этом, как ненормальный:
— Ничего себе талисман… Сейчас посмотрим, что за талисман…
Опять стал в своем чемоданчике копаться, вынул что-то и скачет от одного света к другому, ищет, где лучше видно. Я нажал на звонок изо всей силы, и тут же появляется мой врачишка вместе с сестрой.
— Чего, — говорит, — трезвонишь?
Я ответить не успел, он глянул, что в палате творится, костыль на полу, из тумбочки соседа все вывалено, а сам сосед метнулся было к кровати и застыл посреди палаты с этой своей штукой в глазу, стоит и смотрит, как пойманный. Да и есть пойманный, потому что доктор говорит ему:
— А ты что здесь делаешь? На тебя с самого утра оформлена выписка. Сестра, что это значит? Почему больной все еще здесь?
Сестра начала бекать-мекать, мол, жаловался очень, невропатолога просил, и покраснела даже, видно, как она моего доктора Сегева боится. И дедуля тоже заныл, как у него все болит, и ходить не может, и в глазах мухи летают.
— Ага, — говорит врач, — то-то ты по палате без костыля бегаешь. Давай-ка, собирайся быстро, подбери манатки и марш домой. Твою кровать будут сейчас перестилать, следующий уже дожидается. Деньги есть на такси?