Я собиралась сесть на стул, но от неожиданности выпрямляюсь.
Вновь, как давеча в коляске, исчезает вся лихость. Откуда он знает? Я себя выдала? Нельзя было сразу приезжать с золотом!
— Я привезла выкуп, потому что у вас репутация человека, который держит слово, — говорю я как можно спокойней, но дыхание сбивается. — Вы… правы… Сейчас принесу.
— Ну зачем утруждаться?
Пухлый палец жмет кнопку на столе.
Дверь за моей спиной приоткрывается. Оборачиваюсь — но вижу только темную щель.
— Сумку сюда, на стол, — говорит Слово на китайском. Выговор выдает уроженца Ляодуна.
Какое странное у него лицо. Будто ком пластилина, из которого можно вылепить что хочешь. Я вспоминаю слухи о том, что главарь городских хунхузов умеет менять внешность до неузнаваемости. В это легко поверить: в парике, с приклеенными бровями и ресницами этот человек, вероятно, может выдать себя за кого угодно. И все же мне кажется, что где-то я его уже видела. Но я сейчас не в том состоянии, чтоб рыться в памяти.
Входит кто-то во френче, несет мой саквояж. Вот он — мой знакомец из лодки. Как почтительно кланяется он бритому, ставя сумку на стол! И выходит со всем китайским пиететом, пятится до самой двери.
Не обращая на него внимания, Слово роется в саквояже, зачерпывает в горсть самородки. Толстый красный язык облизывает губы. Ко мне начинает возвращаться присутствие духа. «Он похож на щекастого младенца, который накинулся на коробку с конфетами», — думаю я.
— Здесь двадцать килограммов чистейшего самородного золота, — объявляю я. — Это больше, чем триста тысяч китайских долларов. Велите привести сюда господина Каннегисера. Выкуп внесен.
Слово роется в саквояже, улыбаясь всё шире, всё масленее.
— Где Давид? С ним всё в порядке? — Я леденею. — Что вы молчите?!
Бандит садится. Его круглая голова торчит над сумкой, как будто он залез в нее и весело оттуда мне скалится.
— Я вас спрашиваю, где Давид?!
— Тебе не о нем, о себе подумать надо. — Лоснящийся шар подмигивает одной из щелочек. — Где чемоданы с остальным золотом? У слепого Ван Ина?
Спокойно. Никакой мистики нет. Просто в Якеши или в поезде у них был свой человек, шпионил.
— Какая вам разница? Вы получили то, чего хотели. Сполна. Вы же человек слова!
— У всякого слова есть своя цена. За четыре чемодана самородков я, так и быть, согласен немножко подмочить свою репутацию…
Он откровенно издевается надо мной. Знает, что я у него в руках и управы искать негде.
— Вы же дали слово, — жалобно лепечу я.
Трель звонка. Оказывается, на боковом столике телефонный аппарат. Я его не заметила.
Сняв трубку, Слово молча слушает. Сдвигает свои голые брови.
Отрывисто приказывает:
—
И с грохотом швыряет трубку.
Телефон у него самой новой конструкции, в едином корпусе и без рычажка. У нас в газете такой есть только у главного редактора.
Больше никаких улыбок, и голос не ленивый, а яростный:
— Где Ван Ин? На вокзале он исчез. Домой не вернулся. Куда он отвез чемоданы? Не играй со Словом, Сандра Казначеева!
«Получился каламбур», — думаю я, истерически хихикая — от ужаса и какого-то оцепенения мысли.
— Ах, ты смеешься? — Страшный человек без усилия, одной рукой, отшвыривает тяжелый саквояж. Тот с утробным стуком падает на пол. — Я кажусь тебе шутом? Опереточным злодеем? Что ж, в молодости я выступал в оперетке. Имел успех. И в цирке выступал, во Владивостоке. Пилил ассистентку пополам. Я на все руки мастер.
Он выходит из-за стола, останавливается надо мной. Я вжимаюсь в спинку стула. Обычно люди от ужаса теряют дар речи, я знаю, но со мной происходит обратное: я делаюсь болтлива, несу чушь.
— Вот почему вы так хорошо говорите по-русски… Я сначала даже подумала, что вы русский. Вы правда пели в оперетте? Как интересно!
— Дура, не упрямься, — спокойно говорит Слово, наклоняясь. Он берет меня мясистыми, но при этом очень твердыми ладонями за щеки и стискивает их. Мое лицо вытягивается в огурец, я мычу от страха, боли и отвращения. Переливающиеся огоньками щелки смотрят мне в глаза с расстояния в несколько сантиметров. — Мне нужно всё золото, и я в любом случае его получу. Ты мне обязательно скажешь, куда спрятался старик. Так сделай это сразу, не обрекай себя на муки, которых ты все равно не вынесешь.
Он выпрямляется, вытирает руки о пиджак, будто они чем-то испачканы. Я хватаюсь за лицо — оказывается, оно всё в испарине.
— Но я правда не знаю, где он! Клянусь вам! Мы расстались!
— Ну да, конечно. — Короткий замах — я вскрикиваю, но кулак останавливается в дюйме от моей скулы. — Нет, бить тебя не будут. Здесь тебе не русская кутузка. Хочешь я расскажу, что я с тобой сделаю?
— Вы… будете… пилить меня… пополам?
Слово смеется.
— Нет, это было бы слишком быстро. К тому же распиленный человек уже ничего не расскажет. Нет, мадемуазель, я подвергну вас старинной китайской казни, хуже которой нет ничего на свете. — Он садится на край стола, складывает руки на груди. Посмеивается. Говорит неторопливо, со вкусом. — За двадцать три года моей деятельности это средство меня ни разу не подводило — ни во Владивостоке, ни в Благовещенске, ни здесь в Харбине. Оно немножко медленное, зато безотказное. Человека раздевают догола, сковывают по рукам и ногам, кладут на землю… Берут немножко тупой и немножко грязный нож… — Прыскает, видя, что я дрожу. — Нет-нет, вас не зарежут, а слегка поцарапают в двенадцати разных особенно чувствительных местах. Сделают надрезы — такие, знаете, длинные, но не глубокие, чтобы вы, не дай бог, не истекли кровью. И всё, больше ничего. Вас просто оставят лежать в теплом, сыром подвале. На третий день в ранах появятся черви. С каждым часом их будет становится всё больше. Черви копошатся, едят вас заживо. Вам больно. Причем боль не очень острая, но зато не прекращается ни на секунду. Больно всё время: день, два, три. Когда раны совсем загниют, мы их очистим, потому что заражение крови убивает слишком быстро. Сделаем новые надрезы, и всё начнется сначала. На моей практике больше недели никто не выдерживал, хотя в принципе мы с вами во времени не ограничены. Не думаю, что слепой старик отважится высунуться из норы, в которую он забился. Он наверняка ждет, пока вы за ним явитесь…
— Вы ошибаетесь! — кричу я, стуча зубами. — Я — не — знаю — где он!
— Не перебивайте, мадемуазель. Я еще не закончил. Чтоб вы не умерли от голода и жажды, в вас будут вливать питательный бульон. Так и будешь гнить заживо, упрямая идиотка, и тебя будут жрать жирные белые черви!
Переход от вкрадчивости к грубости стремителен, от неожиданности я откидываюсь назад, и падаю вместе со стулом. Хочу подняться — и не могу. Ушиблась затылком — и почти не чувствую.
— Когда твоя мука станет сильней твоей жадности, ты всё расскажешь, и я тебя отпущу. Это я тебе обещаю, и слова не нарушу. Я никогда не нарушаю слова, разве что в совершенно особенном случае. — Он опять не кричит, а улыбчиво мурлыкает. — Но должен вас предупредить: в местах, где вас покушали черви, навсегда останутся широкие безобразные шрамы. Ну что, мадемуазель, будем затевать этот цирковой номер или сразу всё честно скажете?
— Клянусь всем… Клянусь Богом…
У меня пропал голос. Каждое слово я произношу с огромным усилием — губы не слушаются.
— В церковь вы не ходите, в бога не верите. Я всё про вас знаю… Что ж, как хотите. — Слово