на улице, в школьном саду. Он сначала увёл меня под дерево, а там спросил.

Говорит:

— Ты девочка ещё?

Я, помню, очень сильно удивилась тогда и отвечаю.

Говорю:

— А кто же я тебе такая, овца, что ли?

А он лицо своё скривил и снова мне говорит, но ясно, что уже обращается как к недоумку какому.

Он:

— Ты чего, не сечёшь ничего вообще? Я ж не про это, а про «то» тебя спрашиваю. Дура совсем?

Я:

— Про какое про «то»? Что за «то» ещё такое?

Он мне на юбочку мою зелёную кивнул и дёргает за подол.

Он:

— Про вот это, про что у тебя секретное ото всех.

Я снова понять ничего не могла, чего он от меня хотел, мальчик этот из старшего класса. А только он больше разговаривать не стал, а рукой своей быстро так под юбку ко мне залез и больно потрогал «там». Даже не потрогал, а ущипнул. И смотрит, как я на это отвечу ему, что. А я его портфелем. До головы не достала, но получилось по плечу.

Он:

— Ну и дура!

Сказал, после сплюнул через зубы и ушёл. И потом на меня даже смотреть перестал, как будто не разговаривал со мной никогда и не лазил ко мне никуда.

Знаешь, бабушка, у меня поболело-поболело там недолго, но это не от самой боли уже ныло, а от обиды на него. Потом прошло, почти сразу. Но и обижалась я не на то, на что надо было. Я только потом поняла, на другой год уже, чего он хотел проверить для себя. А тогда подумала, просто хулиганит. А он пробовал, закидывал, получится или не получится у него это самое со мной сделать. И как сообразил, что не обломится, сразу ушёл в кусты и забыл про меня. Вот на это и надо было обидеться, а я не знала ещё.

Но когда через год вспомнила, то обида уже ушла, а осталось неожиданно приятное ощущение, волнительное, там внизу, которое всплыло само собой и уже после не исчезало. Я и сейчас помню его, этот момент, когда его рука оказалась у меня между ног и ущипнула.

Так вот, мне кажется, что Ленин свою Крупскую не щипал так никогда, даже в ссылке. Не знаю почему, но я просто уверена в этом. И, наверное, многое ещё чего разного он не делал с ней тоже никогда в жизни.

Шуринька, мне теперь очень хочется осмыслить, где хорошие поступки, которые разрешает человек совершать себе по отношению к любви, а какие из них всегда будут отвратительными и недопустимыми для всех и для каждого. И это важно мне знать именно теперь, прямо сейчас. Я ужасно хочу, чтобы ты написала мне про это, потому что мне просто не с кем больше посоветоваться. Мама всё время на работе, на галошке своей, по две-полторы смены вкалывает, а с Пашей я не могу про такое говорить, несмотря что мы с ним подружились и помирились, хотя и не ссорились никогда.

И ещё хочу по-прежнему фотографию моего папы, помнишь, писала, что всё у нас пропало? А у тебя — не всё? Он сразу сделался Хохлей или уже потом, когда немного подрос? Ты его била, наказывала? Он красивый вообще? И ещё он чёрный был больше или светлый? Мама говорила, что весёлый и честный. А добрый? Добрый ведь бывает — щедрый, и добрый бывает — не злой. Он у меня был какой — тот и другой вместе? Или только один из них — тогда снова больше какой? А на могиле портрет его приделан? Там простой камень или памятник? Мама говорит, без неё делали, и теперь туда уже нам никому нельзя по международному положению народов после войны.

А тебе можно, тебя пустят?

А сегодня у нас был скандал. Ну не скандал, скорей событие. К переменам, я думаю, к важным. Хотя как посмотреть. Паша заявил, что будет искать себе работу. Что больше не может он сидеть трутнем на маминой шее и ничего не делать, кроме бесплатных подмёток для кого ни попадя. Что руки его окончательно превратились из мужицких в лентяйские, в смысле одна рука, и стала походить на длань античных богов по мужской линии. Длань — это что такое, Шуринька? Рука — по-старинному, что ли? Я не спросила у него, потому что мама стала кричать, что не отпустит его, безногого, безрукого, никуда, ни на какую работу, и что у неё вполне ещё достаточно сил, чтобы всем тут было хорошо и сытно накормлено, каждому в нашей семье, независимо от того, мужик он или не работает, с ногой или без руки.

И стала истерично плакать. Это было уже перед сном, деревянная нога у него была отстёгнута и стояла рядом с кроватью, прислонённая к стене. А сам он был за шкафом, в келье у них. Так он выскочил оттуда на здоровой ноге, без протеза, проскакал четыре скачка до мамы, прижал её к себе, сильно-сильно, и поцеловал в завиток волос над виском. А протез там грохнулся на пол и проехал с шумом по паркету. А сам спросил.

Говорит:

— Всё?

Она:

— Всё…

После этого мама всхлипнула и утёрлась кулаком, а он так и стоял на одной ноге, другая висела в воздухе, голая.

Он:

— Ты понимаешь, что я всё равно пойду работать, рано или поздно? Ты что, думаешь, найду другую?

Он этот вопрос задал, не стесняясь меня совершенно, потому что уже знал, что тайн никаких и ни для кого не осталось, мы уже всё друг про друга знали и прятаться ему незачем. А мама опять громко зарыдала и часто-часто закивала головой.

Она:

— Найдёшь. Сразу, как только из дому выйдешь.

И тут, бабушка, случилось, чего мы не ждали от него. Теперь уже сам он заорал, как резаный, как не делал ещё никогда на наших метрах.

Он:

— Дура! Дура! Дура! Я скульптор был, понимаешь? Скульптор! А теперь я скотина безногая и больше ничего! У меня талант был, понимаешь? Талант! Только я его профукал, пропил, просрал! Мне война эта спасением стала, если хочешь знать! И нога эта проклятущая — тоже от погибели спасла вместе с рукой моей окаянной! Вернулся б целый после войны, давно бы в петле мотался, к гадалке не ходи! Не бывает безногих скульпторов и безруких — потому и живой ещё! А удавился бы сам или спился б под корень — оттого, что не стал я, кем стать должен был и о чём мечтал всегда: творцом, художником, ваятелем, виртуозом, небожителем! И война тут ни при чём, о господи, господи! Чёрт, чёрт, чёрт!

Тут он резким движением от мамы оторвался и опустился на пол. И снова заговорил, но уже не кричал, а просто как будто выбрасывал из себя слова, жгучие, как головешки, чтоб скорей ими отплеваться и забыть про всё это страшное для него прошлое — так я поняла в тот вечер про него, Шуринька.

Говорит:

— Я уже в двадцать три с дипломом был, Строгановки, с красным. А в двадцать четыре алкоголиком сделался, чёрным, — синдром избыточного таланта. И ещё два года пил беспробудно, пока мобилизацию не объявили. Так ничего и не наваял, кроме дипломной работы и порушенной своими же руками судьбы. И что ж мне теперь, Гитлера благодарить, что живой? Или Сталина этого нашего проклятого? Не знаю, кто из них больший урод, — только сам я, наверное, бездарь и неудачник!

Шуринька, я честно не знаю, почему Паша в приступе своём крикнул так про Сталина. Про Гитлера — это ясно, тут вопросов нет. А про Иосифа Виссарионовича? Я всегда знала, что он извечно для народа нашего на втором месте после Владимира Ильича шёл, если не вровень. Может, это он просто так странно пошутил в пылу своей не зажившей окончательно раны? Или я чего-то не поняла сама? Но, с другой стороны, может быть, он знает что-то особенное, другое, тайное?

А ты знаешь такое про нашего вождя?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×