Не поднимая головы, нащупал ее руку, прижал к своим губам и поцеловал.
— А может, уехать мне, Юра? — спросила она. — Измучила я ведь тебя.
Он молчал.
— Ложись, полежи. Ты дрожишь, — сказала она и подвинулась к стене, освобождая ему место на кушетке.
Он затряс головой.
— Ух, как я противен тебе! Противен?
Опять она провела рукой по его затылку.
— Вспотел ты, — сказала она, — весь мокрый.
Владимиров почувствовал нарастающую дрожь в животе, которая поднималась и постепенно охватила все тело. Он лег рядом с Зоей и вжался в нее.
— Не знаю уж, как и помочь-то тебе, — шепнула она.
— Не этого нужно мне, Зоя.
— Да, верно, — сказала она. — Но так вышло. Наверное, я виновата во всем.
Обеими ладонями он обхватил ее лицо и развернул к себе.
— Да в чем виновата? Что я сумасшедший?
Она закрыла глаза. Слезы поползли по ее щекам.
— Ты хоть не молчи! — простонал Владимиров. — Ну, не молчи ты все время! Обмани меня! Скажи, что все будет хорошо! Скажи, что еще поживем и что я не умру, что мы с тобой вместе! Хоть что-нибудь, Зоя!
Он весь дрожал, пот градом лился по его лицу.
— Я никого так не любил, как тебя, слышишь ты! Я не то что чагу, я лес готов сгрызть, лишь бы жить! Ну, хоть обмани меня, милая!
В верхушках деревьев вдруг что-то залаяло, захлебнулось, заголосило так громко и страшно, что оба они подняли головы вверх. Потом раздался шум и треск крыльев. Прямо над ними пронеслось огромное, распластанное чудище, черное, стремительно удирающее куда-то, и спряталось в темных ветвях, и затихло.
— Что это? — спросил Владимиров.
— Да птица какая-то. Филин, наверное.
— А я думал, смерть. Проведать пришла.
Она вытерла его мокрое лицо краем пододеяльника. И тут он опять крепко обнял ее и начал быстро покрывать поцелуями ее шею, грудь, руки, плечи, ласкать ее грубо, и больно, и жадно, и видно было, что от прикосновений к ней в нем началось какое-то почти безумие и он не владеет собою. Она попыталась отодвинуться, но он только сжал ее крепче.
— Куда ты? Не смей! Ты жена мне! Терпи! — бормотал он, задыхаясь.
— Пусти! — прошептала она и тоже начала задыхаться, пытаясь оторвать от себя его руки. — Пусти, я сказала!
— Убью лучше, но не пущу!
И впился губами в сосок.
— Пусти, я сейчас закричу!
Он оторвался, убежал в свою комнату, стуча босыми пятками по полу, и тут же вернулся с пистолетом в руках.
— Гляди-ка! А? Видишь?
— Господи! Да за что же мне это! — вскрикнула она.
Он безнадежно махнул рукой, прислонился к стене.
— Откуда у тебя оружие?
— Оружие?
— Оружие, да.
— Не спрашивай, я не скажу.
— Все. Я уезжаю!
Он выпрямился:
— Ну, уезжай.
Она быстро собралась, вызвала такси. Дверь в его комнату была закрыта. Оставила на веранде чемодан, постучалась.
— Юрий Николаич, я уезжаю.
Он открыл дверь: заросший, в лице ни кровинки.
— Прощай.
Из аэропорта Зоя позвонила Гофману.
— У него пистолет.
— Я знаю, — спокойно ответил Гофман.
— Как — знаешь?
— Так, знаю. Я сам подарил. Это газовый пистолет.
— Не ври! Я ведь видела!
— Плохо смотрела. Газовый пистолет отечественного производства. Тут у половины населения такие пистолеты.
— Он выстрелить может?
— Выстрелить может. Убить не может.
— Зачем он ему?
Гофман помолчал, потом ответил неохотно:
— Он наивный человек, твой Владимиров. Думал, что меня проведет. Попросил у меня какой-нибудь пистолет. Вообще: оружие. Я говорю: «Зачем вам? Охотиться будете?» — «Нет, — говорит, — не охотиться. Для самообороны. Живем почти в лесу, на отшибе. Мало ли что…» Я говорю: «Вы в свое время чуть за политику не сели. Теперь хотите за незаконное ношение оружия сесть?» Он говорит: «Не бойтесь, никто не узнает. Клянусь головой». Я сделал вид, что принял все это за чистую монету, и привез ему газовый пистолет. Думал, он меня разорвет. Однако стерпел и «спасибо» сказал.
Зоя разрыдалась в трубку.
— Не могу больше!
— Надолго тебя не хватило, — мрачно усмехнулся Гофман. — Я думал, ты крепче. А может, добрее. Ведь он там помрет без тебя.
— Он пьет. Он не может работать. — Она проглотила рыданье. — Легко мне на это глядеть?
— Так ты не на елку пришла в Лужники! — Гофман скрипнул зубами в трубке. — Ты знала, чем он заболел! А что до работы… Уж кто-кто, а он свое выполнил! И я тебе скажу, что
— Что
— А то, что сто лет пройдет, и двести пройдет, а такого Владимирова больше не родится. Вот что. Ну, счастливой дороги.
Писатель Баранович, человек яркий, завистливый и остроумный, вернувшись в Москву, почувствовал в себе талант художника и, испробовав несколько видов техники: от масла до карандаша и угля, остановился на совершенно особенном, не требующем больших материальных затрат и никогда прежде не опробованном способе живописи: он стал рисовать на картоне окурками. Чудесные выходили картины. Сделав две-три затяжки, писатель Баранович торопливо гасил сигарету и принимался рисовать все, что возникало перед его прозорливыми глазами: деревенскую девочку в съехавшем набок платке, козу или двух даже коз на дороге, виселицу с героями-декабристами, а изредка — и подражанье великим. Тому же, к примеру, Шагалу, которого упрямый Баранович называл несколько фамильярно, то есть исключительно по имени-отчеству: Марк Захарыч. Марк Захарыч о таком фамильярном к себе отношении со стороны бывшего соотечественника, разумеется, не подозревал, поскольку скончался во Франции, оставил холсты, витражи и полотна, снискав себе славу великого гения. Интересно, что сам этот Марк Захарыч, будучи великолепным и знаменитым художником, тоже этим не до конца удовлетворялся, бросаясь писать то стихи, а то прозу.