которых больше себя любила, и жизнью. Я запомнила, как она говорила про марево, принимаемое за реальность. Мне сейчас как-то не по себе — словно переступила через порог, а дверь и захлопнулась; впрочем, я нисколько не рвусь обратно, просто идти пока больше некуда. Придется признать, что я ошибалась и что нет ничего более лживого и обманчивого, чем жизнь. Если, конечно, верить упомянутой героине. О, мне, как и ей, так бы не хотелось ни во что
ВАС УСТРАИВАЕТ ЭТОТ МИР?
Сквер был запружен народом. Вокруг меня собиралась толпа, стягиваясь в кольцо. Кого только здесь не было! Пресса, тв, представители партий, обществ и клубов и просто какие-то одиночки, пожирающие меня взглядом. «Против чего протестуешь?» — проорал газетчик, весь какой-то расхлябанный, расхристанный, сунув мне диктофон в лицо. «Да ни против чего», — ответила я, промокнув носовым платком глаза и громко в него высморкавшись. «Как? — спросил он. — Тогда чего добиваешься? За что ратуешь?» Толпа замерла в томительном ожидании. «Да ни за что», — сказала я, хлюпнув носом. Газетчик растерянно оглянулся и попробовал еще раз: «Означает ли это, что
Какой-то мужчина в шотландской кепке, подмяв под себя газетчика, прокричал: «А что же ты здесь сидишь?
Распихивая народ локтями, в первые ряды прорвался следующий оратор, одетый в майку, на которой был нарисован премьер-министр с чайной чашкой на голове и автоматом в руках, нацеленным на смотрящего. Надпись под рисунком гласила: «Старина, делай чай, не войну». Оттеснив писателя, который, хрипя, продолжал потрясать в воздухе кепкой, он заорал: «Не спрашивайте про свободу в категориях „от чего“, спрашивайте — „зачем“! Зачем она вам нужна и что вы хотите с ней сделать? Свобода для „убивать“ или для „быть убитым“? Другой альтернативы сегодня у вас нет!».
«Вы правы, — сказала я, обсасывая сухарь, — я только что убила старушку — во всяком случае, это убийство инкриминируют мне соседи, — поэтому теперь тут сижу и жду ареста».
«Вы все несете полную чушь! — раздалось из задних рядов. — Пропустите, господа, пожалуйста, пропустите!» Толпа расступилась, и я увидела джентльмена в костюме и бабочке.
«Вы несете полную чушь! — прокричал он надтреснутым голосом, напирая на предыдущих ораторов и вытесняя их из круга. — Человек рожден быть свободным! Он волен сидеть в любом выбранном для этого занятия месте! И никто — я настаиваю! — никто не может ему в этом препятствовать, приставая с вопросами о „позиции“! Человек имеет право сидеть
Я допила остывший кипяток с размоченными в нем сухарями и принялась слушать дальше.
«Вчера, — завопил джентльмен, перекрывая пчелиный рой голосов, — захожу в паб, беру полпинты пива, подсаживаюсь за столик к дамам с вопросом — „Could I?“. Седовласые ящерицы выражают неудовольствие, а мне от старых коряг ничего не надо, но все столики — заняты! Подбегает бармен, хватает меня за шкирку и вышвыривает на улицу. Поднимаюсь с тротуара, отряхиваюсь… А тот говорит, что хозяин не желает видеть меня
«Слушай, ты, давай побыстрее! Дай и другим высказаться!» — прокричали из задних рядов. Толпа всколыхнулась и широкой волной подалась вперед. Джентельмен сделал предостерегающий жест, призявая народ к спокойствию.
«Беру поезд на Чаринг-Кросс и, утомленный событиями, ложусь на сиденье и засыпаю. Меня будит кондуктор, этакий жлоб, абсолютно лишенный личности: „Вам плохо, сэр? Выпили? Сердце пошаливает? Помните ли название вашей станции?“ Он забросал меня пустыми вопросами, я не выдержал и говорю: „Засунь себе в жопу свой язык, если можно“. А он невозмутимо — свое: „Моим моральным долгом, сэр, является несение помощи нуждающимся…“. Я заорал: „Да не нуждаюсь я, дай мне поспать, дебил!“ А тот в ответ: „Ваша сонливость, сэр, вызывает беспокойство. У вас, полагаю, недиагностированный диабет, и я звоню в ‘скорую’…“. Уж тут я вскочил и — хряп хулигана по морде, тот копытами и накрылся, а я выпрыгнул на первой же станции».
Речь джентльмена записывали телевизионщики, радостно предвкушая, какую кучу говна они вывалят на правительство, обнародовав запись, и какие она может вызвать последствия, вплоть до скандала в правительстве и отставки целого кабинета. А я сидела и думала, как было бы хорошо, если бы меня прямо сейчас арестовали и заточили в крепость — лучше всего в Тауэр, где тишина и покой, нарушаемые разве что карканьем трехсотлетних, умудренных кровавой историей воронов. Меня начало клонить в сон.
«Когда я добрался до своей станции, — продолжал орать джентльмен у меня под ухом, — близились сумерки. Я зашел в магазин, чтобы купить немного еды на вечер. „Будьте любезны, — обратился я к продавцу в отделе деликатесов, — взвесьте мне этой великолепной на вид ветчинки, — я ткнул в хрустальное отполированное стекло, — граммов двести“. Продавец надвинул на брови колпак и улыбнулся. „В том-то и дело, сэр, — сказал он, — эта „ветчинка“, как вы изволили выразиться, великолепна только на вид, но в сущности она несъедобна. Я не смогу ее
«Стоп! Снято!» — закричал в рупор взмыленный режиссер, взмахнув рукой. Телевизионщики засуетились. Стали слезать с деревьев и ограждений, сворачивать кабель, убирать в черные ящики аппаратуру. Погасли прожекторы, перестали жужжать камеры. И тут я заснула. И снилось мне, что сквер опустел и белки мечутся по траве, собирая пивные банки и прочую дребедень, брошенную митингующими. Таких сокровищ они отродясь не видали. У белок горят глаза-пуговки и трясутся лапы. Они торопятся, хотя зачем, конкурентов у них нет — лисы, шипя на толпу и пятясь, ушли подземными коридорами, ведущими на соседнее со сквером кладбище, и там, среди старых гробниц, в тишине окопались.
Когда я проснулась, возле меня гарцевали на лошадях двое полисменов.
Глава шестая
БОГАТОЕ ВООБРАЖЕНИЕ