оказалось, что техника не готова к бою. Катюши, как говорится в песне, молчат, а броневики, купленные по случаю, те и вообще музейного образца девятьсот пятого года. Вышла заминка. Идти врукопашную? Заночевать в поле? Мнения разделились. Одни были за то, чтобы наковырять из мостовой булыжников и понастроить каменных баррикад. Другие были решительно против и собирались куда-то идти и жаловаться. Среди восставших не было единомыслия. Хотя, как и всегда в таких случаях, в массах возросли антипольские настроения, и полякам припомнили все, вплоть до поджогов Москвы тысяча восемьсот двенадцатого года.
В это же время в палатах Кремля было созвано экстренное совещание. Старые, доходящие от жары и забот аппаратчики в мешковатых сальных костюмах совещались под оглушительное жужжание вентиляторов. Окна были завешены тяжелыми сморщенными гардинами, и ярко горели под высоченным невидимым потолком хрустальные люстры с фальшивыми электрическими свечами. «Чего они хотят? — орал, сложив руки рупором, один из них, рыхлый, обрюзгший, в перекрученной на животе, с пуговицами по косой, рубахе. — Справедливости? Хлеба? Денег?» — «Нет! Они хотят книг!» — орал ему в мохнатое ухо другой, малоподвижный, с отвисшими, как у бульдога, щеками. «Что?» — орал первый, приложив к уху ладонь. «Мы и сами понять не можем! Они хотят книг! Конкретных каких-то книг!» — завопил третий, не по годам грузный, с брезгливым выражением на лице, постукивая пальцами по сукну. «Так дайте им этих книг, господи! Дайте им этих книг! Говна-пирога, ей-богу!» — и первый, с перекрученным назад пузом, по-рыбьи хватая воздух, рванул ворот рубахи, оголив заросшую грудь. «Рады бы! Но они требуют невозможного! Где же их взять? Авторства мифического Пиздодуева!» — прокричал утробным басом четвертый, неряшливо расползающийся по сторонам, за пределы предписанной ему формы. «Чертовщина какая-то, твою мать!» — рявкнул кривопузый, запустив короткие пальцы под мокрый седой волос. «Нечего и искать! Их нигде нет! И Пиздодуева нет! Бредни! Фантом! Дешевая провокация!» — под сводами кремлевского зала прогремел хор и эхом, отбившись от стометрового гобелена с выныривающей из глубин русалкой, пронесся обратно. Медленно отворилась в позолоте резная дверь, и вошел человек, неслышно ступая надраенными ботинками по красному искрящемуся ковру. «Пойди туда — незнамо куда, найди то — незнамо что?» — тихо спросил он, поправляя левой рукой играющую алмазными гранями запонку правой, и улыбнулся — одними губами, проникновенно и крайне внимательно.
Тем временем в восставшем было народе росло подозрение, что все не так просто, как оно есть: под плащом мнимой стабилизации явно что-то капустилось. Народ опять поделился. Одни говорили, что грядет неминуемая война с Японией, о чем давно бил в набат свихнувшийся на этой почве Иван Гончаров во «Фрегате „Паллада“». Другие, напротив, считали, что никакой войны не будет, а просто народу в очередной раз хотят показать кузькину мать, и что это верно, потому как народ разболтался и сам не знает, чего хочет. Но были и третьи, хотя утверждать, что именно им взбрело в голову, я не решаюсь, поскольку они, по старой диссидентской привычке, сразу ушли в подполье, создав мужикам в папахах мощную оппозицию, сплотившую в своих недрах интеллигентов и иудеев, что зачастую — одно и то же.
Впрочем, рассказывают, будто оппозиционеры полагали, что, да, книги Пиздодуева действительно существуют и где-то складируются, но вовсе не для создания искусственного дефицита и последующей смертоубийственной давки, в которой погибнет большая часть взрослого населения (как считали восставшие), а в каких-то других, никому неведомых целях, хотя бы и в качестве невиданного по воздействию идеологического оружия. И если оппозиционеры, в принципе, соглашались идти на приступ тайных бетонных бройдгаузов, то лишь для того, чтобы все эти «вредные для умов» книги физически уничтожить. Собственно, с этого пункта и началась драка: мужики хотели читать, интеллигенция — жечь.
Головастая оппозиция предполагала беспрецедентный в истории заговор. Якобы плюгавые и тщедушные, не в меру чистоплотные, но на ощупь и так противные, с лягушачьими лицами люди, уже проникшие в высшие эшелоны власти, но еще не заявившие о себе громогласно, готовят переворот. Причем, в отличие от прочих переворотов, этот будет крепиться не на силе оружия, а на молниеносной феодальной революции, которая произойдет в умах и сердцах людей после прочтения стихов Пиздодуева, когда те в один роковой день, в многомиллионных тиражах будут выброшены на рынок по бросовым ценам. Эта гипотетическая революция получила название «поэтической», по аналогии с «культурной», «бархатной», «оранжевой», «тюльпановой» и так далее.
С точки зрения оппозиции, сценарий заговорщиков — насколько чудовищен, настолько и прост. Во- первых, каждый горожанин, который, согласно новым порядкам, обязан будет держать и пасти хотя бы одну корову, все сведения о ней, вплоть до ее внешнего вида и повадок, почерпнет из пиздодуевских творений. Во-вторых, каждый москвич, вятчанин и т. д., опираясь на поэтический опыт Степана и распахав на грядки, положим, Нескучный сад, сможет, с учетом дневного удоя, прокормить всю семью. Введение же натурального хозяйства повлечет за собой «лягушачий оброк», потому что все лягушатники, в отличие от прочих завоевателей, любят хорошо одеваться, стричься у дорогих парикмахеров, заниматься дорогущими видами спорта и отдыхать в Монтрё и Давосе. При этом народ не вкусит никакой «революционной романтики», патриархального сна наяву, из-за которого и начнется сыр-бор, — той пиздодуевской безответственной созерцательности и дряблого бездейственного покоя. А получит народ всепроникающую прозрачность всех и каждого, с трудоднями, грядками и удоями.
Книги Пиздодуева, заполонив всю страну и превратив ее в одно великое Данетотово — минус изумление и восторг первобытной души, — будут объявлены каноническими, и их придется заучивать наизусть, передавая от поколения к поколению, а наших детей примутся бить палками за каждую неверную интонацию или неуместную, с точки зрения псалтырщиков, паузу. Слова поставят на службу фикции, на крыльях которой они поплывут вне смыслов и разума. Так кончалась путаная, недоступная народу по содержанию листовка оппозиционеров-подпольщиков, которую они начали разбрасывать по площадям и рассеивать с вертолетов, стрекочущих над Москвой.
Увы, текста листовок Степан не знал, так как люди в белоснежных сорочках с алмазными запонками и в часах от Буре вывинтили его почтовый ящик в подъезде, откусили телефонные провода, отпилили дверную ручку, выйти без которой из дома стало немыслимым. Запрятав руки в карманы широких штанин, грузно переваливаясь с носка на пятку и задравши голову вверх — в слепящую пустоту небесного океана, — Пиздодуев соображал. Сопоставив доступные ему «заоконные» факты — с учетом передвижений народных масс: мужиков с пулеметами и в папахах, альтернативной, мирной пока демонстрации с полыхающим в солнце транспарантом «ДАЕШЬ ПИЗДОДУЕВА!» и тихо снующих меж ними шпындриков в ботинках от Гуччи на кожаной тонкой подметке, — Степан развернул довольно бредовую, на здравый рассудок, картину.
Из нее вытекало, что час пробил и признание Пиздодуева в неоспоримой никем вечности не заставило себя долго ждать — бесспорно, он был всенародный поэт.
Степан почесал в затылке.
Да, но тогда почему столь безобидный, подумал он, факт привел народ к порогу кровопролития? И почему слава, повергшая его время в смуту и дым костров, не вернулась рикошетом к нему, не задела и его своим волшебным крылом, а зависла над городом, как нечто устрашающее и безликое? Ответов на эти вопросы не было, а по небу неспешно тянулись клочьеобразные облака, то там то сям пытаясь прикрыть срам оплывшего жаром солнца. Но лучи вонзались в толпу и щедро поили ее полуденным светом. И здесь Пиздодуев был в стороне, в «тени мироздания». Раскрыть бы настежь окно и что есть сил закричать: «Это я! Смотрите! Это же я!» Но раскрыть было нельзя — в квартире дежурили лягушатники, они же, кстати упомянуть, забили ставни гвоздями. Забили так густо и так неряшливо, что окна ощерились ржавыми челюстями, обнажив кривые клыки толщиной в палец Степана.
Пиздодуев вконец растерялся. Сквозь мутное захватанное стекло видел он то, что лягушатники отрезали по живому, — чахлый газон, кособокую хромую березку. Заявить о себе всерьез? Потребовать объяснений? Вернуть отобранные права? Но как? Как?! Его силуэт — сплошной глыбой — в проеме окна походил на открытку с памятника Маяковскому, который парил над Москвой, оглашая ее каменным криком.