утону. А она: утонешь ты, как же! Ты сядешь на берегу и сожрёшь всю колбасу. Ветер — порывами. Мотыльки. Луна. Стояла у калитки, в белой шали на голове. Странное, новое у неё лицо. — Слушай! — подняла палец и стала отсчитывать: раз, два, три… десять… двадцать… сорок… — А кукушка всё бросала и бросала нам из тёмного бора за дорогой, заволакиваемой туманом, своё звучное и щедрое — ку-ку, ку-ку. — Ох, сто лет жить будем! — смотрела на меня широкими испуганными зрачками. Полночь, довольные друг другом, сидим по-турецки. Гроздь винограда. Спать невозможно. Душно. Тело в поту. Комар пищит. — Только не говори, что ты спишь. — Я не говорю. Я молчу. — Комарик тоненько пел в темноте. Я лежал, под головой высокая подушка. Сижу на холме. Небо! Воздух — великан с полной чашей. Золотое равновесие. Полдень. Взойду ли на небо: Ты там; сойду ли в преисподнюю, и там Ты. Возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря: и там Ты. Я испытал все учения — и нет ни одного из них, достойного того, чтобы я принял его. Видя ничтожество всех учений, не предпочитаю ни одного из них, взыскуя истину, я выбрал внутренний мир. За каждой вещью, которая манит к обладанию ею, притаился Мара. Кто смотрит на мир, как смотрят на пузырь, как смотрят на мираж, того не видит царь смерти. Никогда капля воды не удержится на листке лотоса; никогда мудрец не прилепится ни к чему из того, что видимо, что слышимо, и что осязаемо… Ничто, идущее извне, не радует и не огорчает его. Я покинул всё и обрел освобождение через разрушение желаний. Самостоятельно овладевший знанием, кого бы я мог назвать учителем своим? Нет у меня учителя, нет равного мне в мире людей, ни в областях богов. Я — единственный просветлённый. Одни только люди, а кругом них молчание — вот земля! Жизнь моя была угрюмая и до одичалости одинокая. Моя квартира была моя скорлупа, мой футляр, в котором я прятался от всего человечества. Ну, что если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживётся ли подобное существо на земле или нет? Или нет. Не читается. Жёлтые лоскутки на асфальте. Сентябрь. Где же было лето? Разве я знаю: что я? Осень, холодок утра. Вот и всё. Осень знает своё. Без зонта не выйдешь из дома. В промежутках дождей мелькнёт лицо, волнующее безбожно, плащ синий, тревожные глаза. Окно запотело, и зыбко видятся жёлтые листики. Астры в вазе. Дождь. Мария Афанасьевна на кухне моет посуду. Л. в ванной — стирает. Я в кресле, читаю Гончарова: «Обыкновенная история». Сыро. Ветка. Булавочный дождик. Я вышел. Ярко-лимонные окна и взвизги женского смеха. Я стоял, подняв лицо перед тополем. Он молчал. Листья беспрестанно покидали его сучья и рушились на землю. Влажные листья на чёрной мрачной земле. В тумане человек. Забеременела. Хочет оставить. А я?.. Тучи, бледная звёздочка. Читал Франса — «Трагедия человека». Провожал в больницу. Черно, холодно, сырость. В субботу утром вернулась. Аборт. Экран разрывается, и в дыру высовывается, прицельно водя дулом, танковый ствол. Фильм. Мир пересох, распадается на куски. Влажные деревья. Кем бы он был, сын или дочь — наш несбывшийся? Утром завожу семейные часы в золотом ободке, население наше редеет. Не слышно Марии Афанасьевны, не слышно харканья и сморканья Константина Фёдоровича. Лена, дочь Л. от первого брака, вышла замуж, живёт в другом месте. Теперь нас трое — Лидия Андреевна, Л. и я.
2. ЗАНАВЕСКИ
Вздуваются. Чемодан раскрыт. — Куда положить вещи? — Солнце на паркетном полу. Бабушка Мария Афанасьевна поворачивает нос в сторону кухни: — Пирог! — Опираясь о клюку ковыляет на распухших ногах. Седая косичка. — А какое у вас звание? — Константин Фёдорович пережёвывает пищу. Кадык ходит по тощей, красной шее. — Вот видишь, — супруга его, милейшая Лидия Андреевна, прищурясь, рассматривает поднятый в бокале рубин. Л. глядит на меня серьёзно. Леночка в школьном платье. Белые ночи. Л. постелила мне на диване. Ваза с цветущей пахучей ветвью. Лежу на спине, смех, шорох. Занавеску отдувает. Погружаюсь в сон, как в лодке, наполненной водой… Л. в сорочке до пят подходит к моей постели, присаживается на край. Морщинка между бровей. Горячее тело. Черёмуха. Бросает блестящий взгляд. Наплывы её чёрной меланхолии. Рыдает, уронив лицо в ладони. — Что ты? — Ухожу в смятенных чувствах. Ветер с залива. Похолодало — черёмуха цветёт. Снилась русалка. Мерещится мой истинный голос, которого я никогда не слышал. Вода шумит упругими струями. Л. моется, напевая. Выходит, обвив голову махровым полотенцем, будто чалмой. Гордый нос с раздувающимися ноздрями. Мария Афанасьевна в фартуке, с повязкой вокруг седой головы, как Кутузов, грузно колышась, воюет с шипящей сковородой. Лидия Андреевна гремит в раковине тарелками. Леночка в жёлтом халатике, широко, как птенец, раскрывая рот, откусывает блин. Неубранная постель. Подушка сплющена. Одеяло-молоко убегает на пол. Новенький велосипед бодает стену никелированными рогами. Л. с распущенными, блестящими после ванны волосами. — Где расчёска? — Кружевце-блин в сметане, кофе. Солнце заглядывает, зажигая хрустали. Кашель и харканье в раскрытых дверях туалета. Константин Фёдорович. Л. мрачнеет, рот брезглив, зрачок жёсткий. — Это невыносимо! — Не перебраться ли Константину Фёдоровичу кашлять в Константинополь? Поёт телевизор, зовёт телефон, утробно гудит пылесос. Музыка обезумела и внезапно оборвалась. — Ковёр! Ну пожалуйста! — Как муравей, сгибаясь под тяжестью свёрнутого в трубку ковра, тащу его на лестничную площадку и по ступеням во двор. Солнце рябит. Щекотно, луч. Чихаю ещё до того, как выбить пылинку. Между берёзами канат. Начинаю гулко дубасить повешенную шкуру палкой. Жду на улице. Наконец дверь парадной хлопает. Белая юбка, головокружительный разрез, идёт, распахивая снежные ноги. Розовые туфельки — цок-цок по асфальту. Волосы развеваются. Сверкает вокруг неё полдень. Она высокомерно поднимает подбородок. В глазах стальной блеск. Петергоф, песчаная дорожка. Солнце высоко. Нептун с вилкой. Дворец-вельможа. Л. гипнотизирует разрезом сорокалетние лысины. Радоваться или ерунда? Самсон моется из пасти льва. Скрипичные соловьи и валторны на лужайке. Зеркальный квадрат воды, отражение домика, и музыка в камзолах. Сидя на валуне, провожаем корабль в голубой дымке. — Плыл бы сейчас куда-нибудь в Рио-де-Жанейро! — Рюмка хереса. Чайки. — Ира! — пьяный парень задрал зев к безответному, как луна, окну десятого этажа. Роняет голову на грудь, покачивается, подгибая ноги. Опять свою волынку: — Ира! Ира!.. — Серенады из сирени. Грусть гитар. Я слушаю шоссе. Комариный писк. Боюсь пошевелить пальцем ноги. Слабый вздох с края кровати. Утром чашка пахнет помадой. Поцеловала в переносицу, сияя. Платье порхнуло в дверях. Сижу с чаем. Светло, берёзка. День будет. Медведь ревел в комнате Марии Афанасьевны до половины восьмого. Будильник разбрызгал звон. Леночка спит, сбив одеяло, маленькая розовая ступня и колено в процеженном занавеской зыбком солнечном свете. Не забыл ли я чего? Забыл: юность… Небо замутилось, дождик побрызгивает, асфальт в сырых точках. Тополем пахнет. Углубляюсь в зелёный район. Сирень грезит гроздьями. Букетище! За коричневой дощечкой двери — шумы, голоса. Крик Леночки: — Бабушка, открой! Я по телефону разговариваю! — Шарканье и постукиванье клюки, Мария Афанасьевна бряцает цепочкой. — Вы не волнуйтесь. Задерживается. — Я не волнуюсь. Куда букет? Константин Фёдорович смотрит телевизор. Лицо у него приобрело ежевечернюю малиновость. — Лидок, оставалось полбутылки. — Лидия Андреевна приносит портвейн — дневная порция Константина Фёдоровича. Такой у них уговор. Не больше, но и не меньше. Девять. Десять. Одиннадцать. Май — маяться. Тараторит по стеклу дождик. Убийство происходит в полночь, заливая стол струёй кровавого вина из булькающего горла опрокинутой бутылки. Детективное окно экранизирует мрачную повесть ночи. Квартира спит, смотрю за штору. Подшуршала машина, выпустила голое колено. Серый костюм. Все кошки серы. Перестук капель по карнизу. Бум-бум-бум. Вошла хризантема женской головы. Шуршит плащом, зевает. Рот — открытая рана. — У подруги. — Идёт в спальню, не замечая моего опрокинутого лица. Раздевается в зеркале. Чулок мучительно стаскивается со ступни и виснет на спинке стула. Зашторясь ресницами, спит. Ах, эта ночь! Синяя сирень в кресле. Тополя отряхиваются, как псы. Лужи в судорогах. Фонари на цыпочках удаляются по шоссе. Хмурое лицо асфальта. Вода всплеснёт руками — камень. Иду исчерпать шагами этот глубокий час. Ноги промокли, сырые штанины. Зонт срезает третий этаж, где — спят. — Проспишь! — Бронзовые кольца занавески гремучи. Руки над головой, кружится. — Сердце красавицы склонно к измене, и к перемене, как ветер мая… — Упорхнула. Ветерок духов. Яркие, как у птицы, глаза. Мария Афанасьевна ковыляет, огибая стол. Фартук в цветных заплатах. — Что ты купила? Я говорила: блинную муку. А ты — крахмал! Где твои глаза? — Лидия Андреевна трогает очки. — Мы давно хотели киселя сварить. — Ки-и- селя! — Умру — тогда хоть компот! — Вечером, распухшая, страшная: — Ох, батюшки! Гимназистки, дуры. Покойников посмотреть в морге. Сторожу на шкалик. Пустил в подвал. До сих пор как живая перед глазами. Какая красавица! Волосы золотые до пят! — Леночка кричит, затыкая уши: — Бабушка, ты меня достала своими покойниками! Никого они не волнуют! — Мария Афанасьевна, обиженная: — Пожила бы ты с моё — послушали бы мы, что б ты стала рассказывать. — Июнь, жара, над заливом марево. Врача вызывали — сердце. На кухне колдует Лидия Андреевна. Кормимся. У Леночки закончился учебный год. Телефонные разговоры весь день. Скоро в пионерлагерь. Хочется на лужок. Люблю жару, бело-розовое, яркие тени. Гулять налегке. Вода блестит и лопочет. Букаха — усики колечком. Пчёлы — медовые тигры. Перстень.