Тищенко грозит ему пальцем:
— Булатов, шкуру спущу!
Невский. 8.40. Быков и Чапура едут в автобусе. Надо на пост — охранять стратегический объект. А именно — мост.
Толпы в общественном транспорте валят по Невскому — служить, трудиться, работать, трубить, вкалывать, вламывать, зашибать рубль, корпеть, мозговать, крутиться шестеркой и прочее, и так далее… Город готовится к великому празднику. Высоко в небе висят большие кумачовые плакаты с ликом Вождя и лозунгами:
Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи.
Имя вождя озаряет нам путь к коммунизму.
Лозунгов над городом с каждым днем все больше и больше. Закрывают все небо, небо становится кумачовым, пламенеющим, расписанным призывами в светлое будущее. Чапура всю дорогу болтает о бабах, крутит ус-веник, масляно усмехается. Памятник царю Николаю на площади забит досками, ремонтируется, только торчит шлем с позеленелым гребнем. Ничего — скоро царь будет как новенький. На столбах трепещут флаги с полумесяцем. Город ждет в гости каких-то арапов. Бульвар профсоюзов, площадь Труда, Дворец Труда. Мост лейтенанта Шмидта. Быков и Чапура подходят к будке на середине моста, с краю у проезжей части. В будке сержант Схватик и сержант Ловейко, с красными глазами, как удавы, зевают. У Схватика на лбу заметное вздутие.
— Ну, как ночка?
— Да как. Троих виннипухов загребли, — отвечает Ловейко, — один — морда шире моста. Вызвали по рации хмелеуборочную, пихаем в фургон, а он развернулся да как звезданет Схватику промеж рог. Так Схватик чуть в Неву не улетел. — Ловейко гогочет.
Схватик хмуро трогает на лбу большую, как яблоко, шишку. Потом Ловейко и Схватик, сдав пост, уходят. А у Быкова с Чапурой начинается труд охраны важного государственного объекта.
Нева. Хлопья чаек. Мчится через мост грузовоз с ворохом железной стружки с завода. Из кузова сыпятся с лязгом и разбегаются по асфальту спиралевидные фиолетовые змейки. Чапура останавливает машину своим полосатым жезлом-зеброй. Высовывается испуганное с отвисшей челюстью лицо шофера.
— Ну, что, — говорит Чапура, — друг-стружечник, мусорим понемножку в городе-герое?
Ветер с залива обещает бурю и наводнение. Панорама реки быстро темнеет. Краны Адмиралтейского завода, слева, призрачны. Васькин остров справа, сфинксы едва различимы. Вспыхнули голубым, лиловым, сиреневым фонари-ландыши. Накаляются. Стали блестяще-белые. Нева ходит волнами, морщится. Холодно.
Быков и Чапура прячутся от ветра в будку. Чапура достает стакан, согреться ему, видите ли, надо. Быков отказывается, зарок, говорит, дал. Чапура опрокидывает стакан в горло, багровеет, наливается соком. Цокает языком:
— Сюда бы еще что-нибудь этакое, — говорит он и рисует руками в воздухе пышные женские формы. — Без баб как без фанфар. Как строем без барабана. Скука. Летом их в городе, что куропаток в поле. Иду в саду ночью, шарю фонариком. А они из кустов так и шарахаются с визгом, как фейерверк. Смотрю: на скамейке двое возятся. Я их на испуг. Он — ноги, и дунул по дорожке. Она, пьяная, пялится, точно невыдоенная корова на ферме. Ничего-ничего, говорю, не грусти. Что-нибудь придумаем, чудище ты мое подфонарное. Веду в будку. Дверь на ключ. Только я то да се — дверь дерг, лупят кулаком. Шептало, наш майор, ревет на весь сад, как сирена: Чапура, открывай! Я знаю, что ты здесь… И отобрал ведь у меня девку, чтоб его в лоб… А однажды мы с Баранашвили целый месяц сырые яйца с пустырником жрали для мужества. Сказали нам: есть две, никто их никак не ублажит. И что ты думаешь, мы с Баранашвили у них трое суток были на боевом взводе, как железные трудились, не покладая дул. На четвертые сутки все ж таки умаялись. А ну их, думаем, в титьку. Так ведь и богу душу отдашь. Чуть те вздремнули, мы с Баранашвили и давай тягу со штыками в штанах накараул. А Ванька-водолаз. Помнишь? Водку жрал бочками, как Змей Горыныч. Иду к нему на катер. Ванька в кубрике, горюет. Стол в пустых стекляшках, как стеклодувный завод. А на лежаке валяется тюленьими ляжками какой-то гуталин. Храпит, нашвабренная Ванькой и в хвост и в гриву. Ванька пальцем показывает: хочешь? Студентка из Сенегала. На водолазку у меня учится…
Два ночи. Мост разведен. Быков и Чапура в будке. Снаружи ветер, фонарь, бурная октябрьская ночь. Быть наводнению.
— Чапура, — говорит Быков, — придумай что-нибудь. Я и так и эдак, не дается, хоть застрелись.
— Мужик ты или валенок? — ему Чапура.
— Простить, понимаешь, не может. Застукала с другой, — продолжает Быков.
— Не лей слюни, — рыкает Чапура, — на каждую курочку с закоулками найдется и петушок с винтом. Дави сон, пока мост разведен.
Быков дремлет, привалясь головой в угол будки… Мрачное подземелье. Куски кирпича, зубья стекла, ломаные ящики. Чапура подмигивает выпуклым, как лампочка, глазом. Вера! Ты!.. Лежит Быков, будто мертвый, и на животе у него растекающимися розами кровь. Но никак, никак Быкову не встать к ней, к своей Вере, с этим самым букетом роз. А у Веры лицо меняется, теперь оно злое-презлое. Стоит над ним, приставила тесак к горлу: сейчас башку стругану!.. Размахивается и бьет…
Быков просыпается и ничего не понимает. Лампа со стола упала на пол. Голова болит. Чапура изрыгает матюги. Выскакивают из будки, свешиваются за ограду моста, смотрят: внизу баржа, красный фонарь, долбанулась о сваю. Чапура кричит:
— Эй, винт моржовый, греби к берегу, мы тебе сейчас сделаем рыбью морду!..
На палубе шатается капюшон, пьяная чурка, образина в брезенте, моя твоя не понимай…
На следующий день вечером Быков встретил Веру на Невском. Лебеди-ноктюрны!
— Вера! Ты!.. Я застрелюсь!
— С ума сошел! Стреляйся, топись, вешайся! Первобытный ты человек, Быков. А еще представитель власти.
Уплыла. Ветерок французских духов. «Что мне, баб мало!» — думает Быков. Толкучка. Час пик. А он тут стоит, как цепью прикован к этому месту. Фонари, фары, автобусы, колючий дождик. Толпа тычется противными зонтами, лезет в глаза. Взреветь бы быком на весь город! Пусть шарахаются! У, Минотавр!
На Дворцовой площади машина-гигант с кровавыми фарами, кипит котлами, катится в парах, льет лаву асфальта, бегут желтые бушлаты с лопатами наперевес. Визг от машины ультразвуковой, уши лопаются. «Это срочно ремонтируют город, — думает Быков, — скоро праздник. Скоро великий октябрь, — думает Быков. — Ухнуть бы кого ломом в лоб. И в люк…»
Чапура ему:
— Не грусти. Быков! Слушай: я был летом в доме отдыха на Кавказе. Горы, море, самый смачный сезон. Там все полковники да полковники. Импотенты. А ко мне женперсонал, сам знаешь, так и липнет, будто я весь из меда. Ну и чутье у них, я тебе скажу… У меня там было двенадцать жен, как у шаха. Я их принимал сразу по две в номере. Менялись по вахте через каждые четыре часа. Такой, знаешь, танец маленьких лебедей всю ночь.
Выпуклые глаза Чапуры масляно смеются, поет свой любимый припевчик: ландыши, ландыши, светлого мая привет…
— Слушай, — продолжает Чапура, — вчера я звонил твоей птахе — я, значит, не могу терпеть такую аморальность в советском государстве. У Митьки-то твоего глаз на сторону. Она: что такое? Негодяй! Пошли вы оба туда-то… И бросила трубку. А? Как под копчик? Ценишь? То ли еще будет!.. Я, знаешь, сам решил твоей недотрогой заняться. Для ровного счета. Как раз третью сотню закрою. Да и зачем она тебе, Быков. Ты уж с ней надурил. Я тебе другую добуду.
Быков смотрит на Чапуру и не понимает: шутит он или всерьез.
— У-у-бью! — наконец выдавливает он, заикаясь.
Чапура усмехается, стоит и демонстративно почесывает свой громадный кулачище.
Утром в 8:00 за трибуной командир взвода лейтенант Тищенко опять читает взводу из черной библии новые чрезвычайные происшествия:
Патрульный газик упал ночью с Кутузовской набережной. Весь экипаж погиб.