восемнадцатом веке. Одно из любимых мест для гуляния петербуржцев. Дудергоф оброс. Скулы холмов в еловой щетине. Конец декабря. Борис Карпов берёт ружьё, на лыжах бежим в лес. Карпов сам небрит, как гора, леший, ватник, ушанка, безнаказанный браконьер. Володя вслед дяди, по его лыжне, машет руками без палок, не отстаёт. Я — в арьергарде нашего маленького отряда, наступаю Володе на пятки. Лыжи у него короткие, обрезанные, чтоб с гор кататься, у меня — длинные, взрослые, на версту, отчим с завода привёз напрокат из спортсектора. Шагну — лыжа язычком лизнёт Гатчину. Морозный вечер. В синих сумерках на спине Карпова светится, как из кости, лакированный приклад двустволки.
— Эту! — тычет Карпов. — Бок подкачал. Ничего. В угол поставим.
Ружьё к стволу. Ба-бах! Рушится, подкошенная. Снежный обвал.
Засыпало меня, маленький уж больно, мальчик-с-пальчик, еле отрыли.
Школа чихает, в затылок дует февральская форточка. Учитель немецкого языка Ефим Юрьевич Зуборовский, гуляя в проходе, поднял спорхнувший с парты листок. Читает. Любопытно! Взмахнул над классом, держа в пухлых розовых пальцах, точно белый флаг о сдаче крепости.
— Вас ис дас? — спрашивает строгий поклонник Гёте.
Дас ис — мой стишок. Сам сочинил. Но лучше повешусь на ржавой башне нашей школы-кирхи, чем признаюсь в этом грехе.
Футбольный вихрь сдул с парт на спортплощадку. Мяч на лету сменился шайбой. Этот резиновый кружок Володя теперь постоянно носит в кармане своего долгополого пиджака-халата. Кидает на лёд, и мы гурьбой гоняем её, чёрную, круглую, кто лыжной падкой, кто — ногами. Хоккей еще режет для нас клюшки в финских лесах, ещё те клюшечки до нас не доехали.
1961 год заглянул к нам в апреле в класс под видом нашего красноносого зауча Ивана Ивановича да как гаркнет:
— Гагарин в космос полетел!
То-то радости! Выскочили во двор, задрав головы, глядим в ясное голубое небо. Где, где он, наш Гагарин, пролетает над Земным Шаром? Улыбаясь, машет нам с высоты.
Баян у Володи. Сосед дал. Осваивает по самоучителю. «Там в степи глухой умирал ящик».
Осень. Иду к Володе. Автобус у дома. Синие фуражки лётчиков. Мрачные лётчики, молчат. К дому тянутся жители Дудергофа, теснятся в коридоре. Дверь Севрюковых снята с петель, спины, понурый сизый затылок Михаила Николаевича, Севрюкова-отца. Посередине комнаты на столе — гроб. Лежит в гробу Николай, старший брат Володи, в форме военного летчика, остроскулый, оброс рыжей щетиной, висок залеплен пластырем. — Отлетался наш Колька, — тихо говорит Володя. — Хоть бы в небе, а то… — Сибирь, тайга. Уголовник — спящего, в палатке. Камнем в голову. Позарился на лётчикову получку. Батька трофейный «вальтер», припрятанный в сарае на чёрный день, перебрал и почистил. В Сибирь собрался — отыскать того гада, отомстить за Кольку, своими руками прикончить. Володя с ним хочет, а он не берёт. Всё равно Володя поедет. «Батька старый, не управится один…» — шептал мне Володя на ухо у гроба брата. Только не пустила мстителей в Сибирь Антонина Макаровна.
Отдав долг покойному, вышел я во двор. Осиротелый турник. Сталь блестит на солнце. А холмы в багровых сентябрьских тонах, один над другим, выше, выше, тают в небе.
Едем в подшефный колхоз убирать картошку. Фургон орёт в сорок ртов. Сидим густо, в два яруса, на коленях товарищей. Володя, усмехаясь, похлопывает по своей планшетке. Что у него там? Маленькая «Московской». Подбросил, поёт, подсвистывая: «От бутылки вина не болит голова, а болит у того, кто не пьёт ничего». Хор подхватывает, молодыми глотками звеня в полях.
Бурно бежит талая вода с дудергофских холмов, стекая говорливыми потоками в озеро. Весна 1965 года. У нас на носу выпускные экзамены. Чешется у нас с Володей нос. К удаче. Торопим дни. Сдадим последний — и документы в Ригу, в лётное. Вдвоем с Володей. Он и во сне седлает свои самолёты. Проснётся — и тут они, всегда и везде они, проносятся, серебристая стая, зовут Володю за собой в небо, как раньше звали старшего брата Николая, это призвание, видите ли, и не о чём тут рассуждать, такие уж все они Севрюковы, у них на лбу написано — быть летчиками. С судьбой, знаете, спорь не спорь… А я? Ну что же — я за компанию, из дружбы, чтобы с Володей не разлучаться. Куда он, туда и я. Парный полёт.
Май, томление, зубрить лень. Сидим на холме, на зелёной травке, загораем. Внизу вокзал, змейка, блестя, бежит по рельсам, огибая озеро. Облако купается, лохматое, как голова моего друга.
— Маяковский. Поэма «Хорошо», — Володя отбросил от себя красный том, и он зарылся в траву, над ним трепещут молодые прозрачно-зелёные пёрышки.
Лежит Володя, заложив руки за затылок, смотрит в небо. Глубокое, ясное. А небо на него сверху глядит. Что оно там замышляет, что оно затаило, небо это?
7. КОСАЯ ЛИНИЯ
А грамота ему в наук пошла.
Володя один поступил в лётное училище. Меня медкомиссия подкосила. Зрение срезало. Правый глаз — сокол, а левый — туман. Таблица мутная, расплывается, буковки в нижней строчке чуть брезжат. Окулист честно искал единицу в моём оке, в лупу жмурился. Нет её нигде, шарь не шарь. Помочь нечем. Удар камнем в детстве. Прощайте, самолёты.
Горевать поздно. Поехал на Васильевский остров, на Косую линию — подал документы в морское училище адмирала Макарова, в знаменитую Макаровку. Разлучились: друг в Риге, я — тут, на берегах Невы, топчу скучный гранит.
Попасть в те стены на Косой линии — не простая задача. Море, как и небо, мёдом намазано. Слетелись медалисты со всего Союза. От Москвы до самых до окраин. Конкурс: двадцать молодцов на место. А я куда суюсь? Мои школьные годы — не серебро, не золото. Моя медаль — свинцовая бита. Отливали в банке из- под гуталина, играли на деньги на дне оврага. Залез я на чердак, чтоб домашние не мешали, и прокорпел над учебниками всё чудесное лето. Сбегаю к озеру искупаться — и опять на свою вышку столпника. В августе слез, бледный, упорный, и поехал сразить первый экзамен.
— Победа! — объявил я с порога через две недели. Прошёл и Сциллу и Харибду. По всем пяти экзаменам — высшие баллы. Мать моя заплакала, утирает глаза концом передника. Отчим горилку откупорил. Решили купить мне в награду новый костюм. Я отговорил.
Зря тратиться. Серьёзная пробоина в семейном бюджете. Училище теперь и оденет, и накормит, и спать уложит на курсантскую койку.
Зрение моё прояснилось, так хирург ущучил. Плоскостопие. У Нептуна ластоногих и без меня пруд пруди. И что я за невезучий такой. К главврачу, молю слёзно: отец мой, герой войны, мечтал, чтобы я моря бороздил. Главврач, суровый морщинистый старик, молча подписал медкарту.
Новобранцам приказ: остричься наголо, иначе не допустят к учёбе. Побежал я в ближайшую парикмахерскую на Васильевском, на Большом проспекте. А ливень — как грянет! Вымок до нитки, парикмахерша, хмурая, глядит на мою голову — с гуся потоп. Благодарит покорно за моё вторжение и лужи на полу, но стричь мою отсырелую шевелюру она наотрез отказывается. Решительно протестует. Пусть прежде мало-мальски просушусь. Взор мой так жалобен, что жница волос, смягчась, сует мне вафельное полотенце. Тру, тру макушку, стараюсь. Через десять минут — с голой тыковкой, лёгкий, свободный, ликую. На улице светло, дождь отшумел. Небо омытое, улыбается, Асфальт блестит. И глобусу на моей тонкой шее, остриженному, обдуваемому ветерком, свежо.
Первый курс до конца сентября послали в город Кириши Ленинградской области — сланцевый завод строить. Роем котлован. Наука наша с лопат началась. Палатки, дожди, грязь, изжога. Пуд не пуд, а съели мы там соли немало в щах-плове за этот киришский месяц. Сдружились.
На Васильевском осень. 22-я линия гуляет под тополями. Руки в клёши, якорь на пузе, морской картуз с бронзовым крабом. Тут флотский экипаж, наше обиталище. Высокий бетонный забор, ворота и КПП. Двор- плац — маршировать на строевых занятиях. Жилые корпуса буквой Е. Три факультета: судомеханики, электромеханики и радисты. Не сказал бы, что я обожаю электрические двигатели. Выбрал по расчету: на электромеханическом конкурс поменьше.
На этаже две роты. Режим ежовый. Жёсткие башмаки-гады, выданные нам, курсантам-первогодкам, гремят в восемь утра, строясь в две шеренги в тёмном коридоре. Команда: по номерам рассчитайсь! Пофамильная перекличка. Возникает перед нами Ружецкий, наш ротный, капитан третьего ранга, каланча, потолок подпирает, вороной козырёк в серебряной капусте, да как гаркнет, лужёная труба: