меня.
Он привлек ее к себе и держал, неуклюже обняв, будто оберегая от кого-то. Потом чуть-чуть наклонил ее лицо и стал целовать, целовать — в кончик носа, в подбородок. Наконец он прижался губами к ее губам и стал считать поцелуи.
— Это за каждый день, что ты проведешь без меня, до следующего приезда. А теперь я скажу тебе кое-что по секрету, только обещай, что никому не расскажешь.
Она кивнула. Она смотрела ему в лицо и видела, как бьется жилка у него на щеке. Он нежно потерся носом о ее нос.
— Я люблю тебя, Джэн.
Она прикрыла глаза.
— Ты слышишь меня?
И вдруг она спрятала лицо у него на плече и разразилась неудержимым потоком слез, как будто они могли смыть все тревоги, всю неуверенность и беспокойство. Он вынул измятый носовой платок и утер ей слезы.
— Ну, ну, глупышка, — сказал он дрогнувшим голосом. — Ну, ну, уж не хочешь ли ты, чтоб меня выставили за то, что я расстраиваю больных?
Он поднес носовой платок к ее носику; она изо всех сил старалась успокоиться.
— А ну, давайте, мисс Блейкли, дуйте сильней…
Джэн высморкалась. Взглянув на нее, Барт покачал головой.
— Бог ты мой, ну и видик у тебя! И запомни, что одним «спасибо» от меня не отделаешься. Я потребую более ощутимой благодарности. Так что настройся на то, чтобы выздоравливать по-настоящему и поскорее, ясно?
— Ясно.
— И запомни, что я о собственном будущем думаю и в конце концов я твердо намерен получить свой фунт мяса.
Он прижался щекою к ее щеке, и на мгновение они замерли среди ярких солнечных бликов и зубчатых теней еловых лап.
— И я хочу, чтоб мясо это было не тощее, а вполне приличное и упитанное. Так что сразу же принимайтесь за работу, мисс Блейкли, не то я приеду, сам сниму с вас штанишки и всыплю вам по одному месту по первое число, ей-ей!..
Джэн махала им вслед, пока за поворотом не исчезли такси и трепыхавшийся на фоне оливково- зеленого кустарника солдатский носовой платок Барта. Потом Джэн вернулась в комнату и стала медленно раздеваться. Растрепа Рэфлз следил за ней из-под соседней кровати.
Глава 14
Шли недели, и Джэн все больше привыкала к жизни в санатории. Вещи, которые ужасали ее вначале, постепенно вошли в ее повседневную жизнь. Против воли она обнаружила, что усваивает привычки других пациентов, с интересом вникает во все подробности их лечения и даже перенимает словечки из их жаргона.
Конечно же, после Локлина Пайн Ридж казался раем. В Локлине ты был парией — здесь же к тебе относились так, будто болезнь ставила тебя в привилегированное положение. Жизнь подчинялась требованиям твоей болезни, а сам ты подчинялся предписанному врачом распорядку.
Сначала ей казалось, что она никогда не научится соблюдать часы отдыха — лежать неподвижно с половины одиннадцатого до половины первого — в это время не разрешалось читать, а второй час нельзя было и разговаривать, потом с половины второго до половины третьего лежать плашмя, и на это время с кровати убирали подушки, и, наконец, снова лежать в постели или в шезлонге с половины пятого до половины шестого.
Ходячие больные устраивались в шезлонгах в саду или на веранде. Ей казалось нелепым, что взрослые мужчины и женщины, которые до этого смеялись или болтали, собравшись кружком, вдруг по звонку колокольчика поднимаются и, как дети, послушно отправляются на отдых.
Потом невидимые цепи как будто приковывают тебя к постели, и тишина воцаряется над Пайн Риджем, словно стеклянный колпак отгораживая его от внешнего мира. А через раскрытую дверь и окно видно, как сверкают густая синева долины и прозрачный голубой купол неба.
— Я сойду с ума, — произнесла она вслух.
Она лежала, вытянувшись на постели в неудобной, напряженной позе, крепко закрыв глаза, и тщетно пыталась прогнать одолевавшие ее тяжелые мысли, отгородиться от окружающего мира.
— Скоро привыкнете, — отозвалась миссис Карлтон, ее соседка по комнате. — Это ведь входит в курс лечения. Через некоторое время вы, как и все мы, научитесь принимать это как должное.
Джэн застыла, вытянувшись и крепко закрыв глаза, и думала, как только могут люди даже говорить о том, чтобы принимать все это как должное. Да, именно так относились к своему положению Линда и Бетти. А теперь и миссис Карлтон говорит, что надо принимать это как должное. Правила гласили, что следует лежать в постели неподвижно и отдыхать, для того чтобы поправиться. Да, она будет лежать неподвижно и стараться поправиться. Это входит в курс лечения, так же как и обучение искусству экономить энергию при ходьбе. Все это и еще многое другое придется выполнять, если хочешь выписаться из санатория через шесть месяцев. А она выпишется через шесть месяцев. Она выздоровеет. И она ни за что не хочет принимать все это как должное.
Казалось, что тишина в Пайн Ридже осязаема. Она была не просто результатом отсутствия всех звуков, она была сама по себе реальным свойством, менявшимся, скажем, с изменением погоды. Когда осеннее солнце заливало бурые гребни гор, тишина была совсем не похожа на ту, что воцарялась вокруг, когда горы обволакивал туман. В солнечный день крики птиц и пыхтение далекого поезда доносились с потрясающей ясностью, в тумане все звуки казались приглушенными — даже крики бесчисленных куравонгов, свивших гнезда на деревьях около дома, звучали приглушенно и тоскливо.
По ночам темный купол неба опускался на гребни окружающих гор, в густом мраке чернели долины, дальние отроги, переливаясь, светились огоньками городов и селений, а совсем далеко на востоке в небе сияла алмазная россыпь огней Сиднея.
Лежа ночью без сна в тишине уснувшего дома, она видела, как там, вдали, сад, темнея, сливается с долиной и долина сливается с мраком, а надо всем, иссиня-черное и бархатистое, как налет на плодах сливы, покоится небо, так щедро усыпанное звездами, что кажется: протяни руку — и сорвешь звезду. А порой ей казалось, что все вокруг лишь затаилось в молчании.
Время в Пайн Ридже текло совсем не так, как всюду, как до сих пор. Время больше не поддавалось измерению ни ручными часиками, ни стенными часами, ни календарем. И шесть месяцев теперь не казались ей таким долгим сроком, потому что, например, соседка ее, миссис Карлтон, провела в постели полтора года. И шесть месяцев покажутся сущим пустяком, если вспомнить, что по соседству с ними жила девушка одних с ней лет, которая уже в третий раз ложилась сюда на шесть месяцев. Леонард, спокойный темноволосый мужчина, с которым она познакомилась в первый день, пробыл здесь уже три года, и, когда он начинал рассказывать ей об этом, ее собственный срок — от осени до весны — начинал сжиматься в ее представлении, как сжимается гармошка-концертино, и тогда ей казалось, что его можно прикрыть ладонью.
Шесть месяцев! Этот срок начинал казаться ей бесконечным, лишь когда она думала о Барте. И снова мысль о долгой разлуке потрясала ее. Нет, их больше нельзя было накрыть ладонью руки, эти шесть месяцев, нельзя было объять умом.
Когда она думала о том, что не увидит Барта от воскресенья до воскресенья — семь невыносимо инескончаемо долгих дней, в которых минуты и даже секунды плыли медленней, чем опадающие с деревьев пожелтевшие листья плывут в неподвижном воздухе, когда она думала об этом, время становилось неповоротливым и ленивым, как ход часов, в которых повреждена пружина, но которые идут, если их потрясти, и тикают лениво и глухо, пока не иссякнет инерция толчка.
Бывали и моменты, когда время становилось словно тень на горах: кажется, что она стоит неподвижно весь день, хотя раскаленное солнце продолжает свой путь по небу и, закончив его, скрывается за темной грядой гор. В такие дни время застывало на месте. Были ночи, когда ей казалось, что застывали на месте и звезды, видневшиеся через дверной проем. Тогда время переставало существовать совсем, звук дальнего