— Идите ко мне, сестра! Только я вам и буду сейчас рада. Мне надо привыкать вставать рано. Когда домой вернусь, нужно будет и мужа провожать на работу и дочурку собирать в школу.
— О господи боже! — простонала Шерли. — И чему они так радуются?
Мирна с трудом села на койке, протирая заспанные глаза.
— Иногда я жалею, что я не на веранде лежу. Туда хоть тазики приносят не раньше шести.
Шерли поежилась.
— Ну уж нет.
Она уселась на постели и, раздевшись до пояса, намылила свои исхудавшие руки.
«Она выглядит так, будто только что из концлагеря вышла», — подумала Джэн, глядя на тело Шерли, и содрогнулась, вспомнив, как таяла с каждым днем миссис Карлтон.
Теперь уже все женщины проснулись, и их кашель гулко раздавался в утренней тишине. Спала только больная у двери: снотворное утоляло боль и бессонницу.
Джэн села на койке, выбираясь из пропитавшейся потом ночной рубашки, и стала ждать, пока сестра помоет миссис Майерс и подойдет к ней.
— Я такой странный сон видела… — обернулась она к Мирне.
Сестра, нахмурившись, посмотрела на нее.
— Пожалуйста, не разговаривайте, миссис Темплтон. Вы же знаете, что вам нельзя разговаривать.
Джэн удивленно взглянула на сестру.
— Мне? А почему?
— Не знаю. Я только знаю, что вам с сегодняшнего дня предписано не разговаривать. И, пожалуйста, не снимайте рубашку, пока я не подойду и не помогу вам. Я сначала вас вымою, а потом уж вон ее разбужу.
Сестра кивнула в сторону тяжелобольной, что лежала у двери, потом ушла.
Джэн смотрела ей вслед, снова опустив рубашку на плечи. Она подумала, что она, может, ослышалась, и взглянула на Мирну. Но Мирна не смотрела на нее — она с каким-то яростным усердием чистила зубы. Джэн повернулась к Шерли, но и Шерли, казалось, была поглощена изучением какого-то пятнышка на собственном подбородке. Джэн обвела палату глазами, полными отчаяния, но не встретила ничьего взгляда, кроме взгляда миссис Майерс, которая с сочувствием и жалостью молча смотрела на нее через проход.
К тому времени, когда Барт начал разносить тазики с водой по двадцать первой палате, Джим Чэмберс уже спал, хрипло дыша во сне. А когда Барт кончал обход, за округлыми холмами на горизонте разлилась утренняя заря, и в ее сиянии поблек свет электрических лампочек под потолком палаты. В зарослях эвкалиптов возле конюшни громким смехом заливались кукабарры[12].
В шесть часов Барт принес тазики с водой больным на веранду. Эти проявляли еще меньше желания подниматься, чем больные в палате. Дождь уже прошел, но ледяные порывы ветра хлестали их мокрые тела, когда они умывались, сидя в постели.
Больные бойко ругались в перерывах между приступами кашля и проклинали судьбу, приковавшую их к этой веранде, где за лето солнце все глаза выжжет, а зимой такой ветер поднимается, что, по выражению Пэкстона, аж до самых кишок пробирает.
Тем временем волнистые склоны холмов начали золотиться, небо из зеленого стало синим, облака занялись багрянцем, и в воздухе повеяло первым осенним холодом. Где-то вдали замычали в своих стойлах коровы, возбужденно залаяли собаки, мир просыпался, золотистый, умытый росой, и двадцать первая палата приветствовала его пробуждение нестройным кашлем.
Глава 47
Когда Барт вернулся после выходного дня в больницу, доктор Хейг объяснил ему, что они предписали Джэн режим молчания, чтоб обеспечить ее горлу максимум покоя.
— Нет, нет, ей не хуже, — ответил доктор на вопрос Барта, — уколы принесли ей пользу, а режим молчания позволит ей сейчас совсем не напрягать гортань, вот и все.
А когда потрясенный этим сообщением и раздираемый страхами Барт пришел на работу, он узнал, что Джим Чэмберс умер в тот же вечер, вскоре после его ухода. Он увидел, что койка маленького аборигена Дарки тоже пустует.
— А куда Дарки перевели? — спросил он удивленно.
Воцарилось молчание. Прежде чем ему успели ответить, Барт уже мысленно обозвал себя ослом.
— В гости отправился к бабушке, — протянул, не отрываясь от спортивных известий, Боб Шейл, сосед Дарки.
Все молчали. «В гости отправился», — отозвалось в мозгу у Барта. Барт с болью припомнил личико спящего парнишки в тот предрассветный час.
— Чинарик есть? — грубо спросил Боб. — Я свою норму уже выкурил.
— Да, конечно. — Барт протянул ему сигарету.
Больные двадцать первой палаты продолжали читать, курить, играть в карты. Они не хотели говорить о Дарки. Глубоко затянувшись, Боб Шейл стал выпускать дым колечками.
— Совсем неожиданно парнишка помер, — сказал он, наконец, спокойным голосом. — Без предупреждения. До черта из него крови вышло, прямо фонтаном било, бог ты мой!
Кашель прервал его рассказ.
— В жизни еще такого не видел! Никогда не подумал бы, что в этаком тощем коротышке кровищи столько!
Боб беззвучно откашлялся, и краешек века у него нервно задергался.
— Зато с ним все быстро кончилось. Слава богу, хоть все кончилось быстро!
Обходя палату, Барт слушал мрачные шутки больных, их невеселый деланный смех, за которым они прятали свое возбуждение. Барт обнаружил, что двадцать первая палата по-своему реагировала на страшные события: она словно тянула жребий, с возбуждением ожидая результатов этой лотереи: кто будет «неизбежным третьим».
Дэнни вздохнул, когда Барт, собирая его на рентген, осторожно надел на него халат.
— Нет, сейчас не моя очередь помирать, Барт. Слишком большое было б счастье.
«Быстро же все у Дарки кончилось, — подумал Барт. — Неужели когда-нибудь он должен будет радоваться, если так и у Джэн будет? Нет. Он ни за что не будет так думать. Нет. Джэн совсем не такая. Она не похожа на других. Джэн борется. И она поправляется. Вдвоем они победят смерть».
Джэн молча выслушала предписания доктора. Она смотрела, как сестра Конрик вешает на ее койку табличку с огромными черными буквами — «Молчание». И сердце у нее на мгновение сжалось. По одному из больничных суеверий больная, над постелью которой появлялась такая табличка, считалась обреченной. Конечно, это глупое суеверие, такое же глупое, как и все другие. «Чепуха все это, — говорит Барт. — Вот Линда пролежала шесть месяцев с такой табличкой и поправилась, да что там — только на прошлой неделе из двадцать первой выписался мужчина, который больше полугода не разговаривал. Если уж он выздоровел, то, значит, каждый может выздороветь».
Молчание само по себе не представляло для Джэн особого неудобства. Молчание стало ее второй натурой, еще с тех пор, как она почти весь день лежала совсем одна в своей сиднейской квартирке. Здесь, в Спрингвейле, она тоже с первых дней довольствовалась тем, что прислушивалась к пустеньким палатным разговорам, редко принимая в них участие.
Самым утешительным в ее теперешнем положении было то, что теперь ей не нужно было думать, как лучше отвечать. Никто ведь не думает, что на блокноте, лежащем у койки, она станет писать что-нибудь лишнее, нет, только самое необходимое. Кроме того, можно вообще ответить кивком или улыбкой. Улыбка в любом случае будет кстати, и порой Джэн начинало казаться, что на лице у нее, как у клоуна, нарисована постоянная улыбка.
И все же одно дело молчать, когда тебе не хочется разговаривать, а совсем другое — если это молчание вынужденное. Тогда ты сразу становишься узницей, молчание — твоим тюремщиком, и за затворами твоих немых губ, не находя выхода, бушуют мысли, так, как никогда не бушевали они в ту пору, когда ты могла говорить. И, кажется, что невозможно ни на минуту оторвать взгляда от миссис Майерс и потому невозможно забыть о ней. Глядя, как день за днем угасает миссис Майерс, Джэн будто наблюдала за