хоть во сне.
— Я, видно, чего-то не понял. Разве все удручающе скучные постельные сцены не должны были остаться в фантастической преамбуле в стиле «Алисы в стране чудес»?
— Искренне надеюсь, эти сцены не будут скучными. Разумеется, сама я никакого удовольствия при этом не получаю. Я делаю все это от отчаяния.
— Откуда взялось отчаяние?
Она глядит на него поверх очков:
— Ну, ведь предполагается, что я — женщина двадцатого века, Майлз. Я в отчаянии по определению.
— А что происходит с моим персонажем?
Она берет из сигаретницы новую сигарету.
— А ты бы ужасно ревновал, начал пить, в делах у тебя — полный крах. В конце концов, тебе приходится жить на мои деньги, заработанные совершенно аморальным путем. Ты бы выглядел изможденным, истрепанным, отрастил бороду… стал пустой оболочкой… — она приостанавливается, чтобы зажечь сигарету, — того преуспевающего бананового импортера, каким когда-то был.
— Когда-то был… кем?!
Она выдыхает облачко дыма.
— В этом есть целый ряд преимуществ.
— Не испытываю ни малейшего стремления быть импортером бананов.
— Боюсь, ты будешь несколько бесцветным без какого-нибудь экзотического фона. Между прочим, я представляю себе нашу первую встречу в реальном мире в одном из твоих ист-эндских складов, где дозревают бананы. Наш диалог, осторожный, не ставящий точек над «i», идет контрапунктом бесконечным рядам недозрелых фруктовых пенисов.
— Не уверен, что сумел бы написать такое.
— Мне было бы так неприятно потерять этот эпизод. — Пауза. — Я чувствую, что так будет правильно.
— Чувствуешь, что так будет правильно?
— Чувствовать, что это правильно, для меня очень важно, Майлз. — Она силится улыбнуться. В улыбке — боль обиды. — Я было надеялась, что ты успел понять это.
Он едва заметно вздыхает.
— Ну а третья часть этой трилогии?
— Но я собиралась несколько уточнить одну-две сцены во второй части. Когда противоестественная животная чувственность берет во мне верх. Сцена с двумя голландскими продавцами автомобилей и еще — с преподавателем гэльского языка.
— Думаю, я предпочел бы конспективное изложение. Не надо деталей. На данный момент.
— Ладно. Итак… — Она делает изящное движение рукой, в пальцах которой сигарета. — Ты, несомненно, отметил, что в первых двух частях недостает некоторого важного элемента? Нет?
— Боюсь, что нет.
— Религии.
— Религии?
— Думаю, мне следует стать монахиней. Можно дать несколько сцен в Ватикане. Они обычно прекрасно раскупаются.
Он не сводит глаз с бледно-розового ковра у ножек кровати.
— А я то думал, ты — невероятно утонченная выпускница Кембриджа. Специалист в области всего английского.
— В этом и будет заключаться пафос повествования! Когда та, что преклонялась перед Левисами и доктором Стайнером[69], подвергается зверски жестокому насилию со стороны…
— Знаешь, ты, кажется, здорово зациклилась на зверской жестокости, если мне позволено будет заметить.
Она опускает очки пониже и смотрит на него поверх стекол:
— Я так понимаю, что мы в принципе договорились, что любой сколько-нибудь точный мимесис[70] современной действительности должен символически отражать зверскую жестокость классовых отношений в обществе, где господствует буржуазия.
— Ну если ты так ставишь вопрос. А кто…
— Двадцать четыре юных партизана-марксиста в здании моей африканской миссии. Все, разумеется, черные. Для твоего персонажа там тоже найдется место. Он мог бы приехать в Рим на обряд посвящения. Со своей новой любовью.
— Но ведь я, кажется, тебя люблю.
Она выдыхает облачко дыма.
— Но уж никак не после того, как я принимаю постриг. Это было бы не
— Но откуда же возьмется эта новая женщина?
— Я говорю вовсе не о женщине, Майлз.
— Ты хочешь сказать…
— После потрясения, вызванного утратой — моим уходом в объятия Господа, полагаю, твои истинные сексуальные склонности могут вполне выразительно заявить о себе.
— Но…
— Дело вовсе не в том, что, как ты прекрасно знаешь, голубые составляют не менее тринадцати и восьми десятых процента англоязычных читателей, покупающих худлитературу. Это, разумеется, не должно на тебя повлиять. Но определенный смысл в этом есть.
Она опять принимается пощипывать торчащую из ткани нитку.
— Но с какой стати гомосексуалист вдруг захочет присутствовать на церемонии твоего посвящения?
— Да потому, что ты не можешь меня забыть. И кроме того, я думаю, тебе и твоему другу-парикмахеру должен очень нравиться весь этот высокий кэмп, экстравагантность всего этого. Ладан, облачения. Знаешь, было бы даже мило, если бы мы могли закончить тем, как ты принял лицо Девы Марии, статуи конечно, за мое лицо… после моей смерти, разумеется… в местном храме.
— Я что, тоже теперь католик?
— С самого начала. Просто я тебе забыла сказать. — Она поднимает на него глаза. — У тебя должен быть цельный характер. И сознание греха. А их — двадцать восемь и три десятых процента.
— Католиков?
Она кивает.
— И у меня возникла замечательная идея. Про последнюю сцену. Я вижу, как ты тайком кладешь небольшую гроздь бананов у подножия моей статуи… или ее статуи. Думаю, это могло бы придать особый смысл всему повествованию, если так закончить.
— Какой тут, к черту, может быть особый смысл? Не понимаю.
Она скромно и снисходительно ему улыбается:
— Не беспокойся. Полагаю, разбирающиеся читатели уловят символику.
— А ты не думаешь, что эта связка фруктовых пенисов будет выглядеть кощунственно — в заданных- то обстоятельствах?
— Нет, если ты положишь их, опустившись на колени, со слезами на глазах.
— А ты не думаешь, что я мог бы обронить один банан, поднимаясь по крутым ступеням ко входу в храм?
— Зачем?
— Выходя из храма после этой сцены
С минуту она смотрит на него, потом опускает глаза. Молчание. Наконец она произносит тоненьким от обиды голоском: