Дочь, мерцающая в матери; лабиринт; дары пожалованные, дары отвергнутые. Замирение.
Через минуту мы очутились в коридоре. Навстречу шли двое мужчин. Поравнявшись с нами, тот, что слева, негромко вскрикнул. Лилия де Сейтас остановилась; встреча и для нее была полной неожиданностью. Темно-синий костюм, галстук-бабочка, ранняя седина в густой шевелюре, румяные щеки, живые, пухлые губы. Она быстро обернулась ко мне.
— Николас, извините… вы не поймаете такси?
У него было комичное лицо человека — солидного человека, — который вдруг снова стал мальчишкой, которому эта случайная встреча вернула молодость. Я с преувеличенной учтивостью посторонился, уступая дорогу идущим в буфет, и благодаря этому на секунду задержался. Он за обе руки тянул ее к себе, а она улыбалась своей загадочной улыбкой, как Церера, вновь сошедшая на бесплодную землю. Нужно было идти, но у дверей я еще раз обернулся. Его попутчик прошел дальше и ждал у входа в буфет. Те двое не двигались с места. Морщинки нежности у его глаз; она с улыбкой принимает дань.
Такси не попадались; я стоял у края тротуара. Может, это и есть «знаменитость», сидевшая в портшезе? — но я его не узнал. Узнал лишь его благоговение. Он видел одну ее, словно ее присутствие отменяло все дела разом.
Минуты через две она подбежала ко мне.
— Вас подвезти?
Она не собиралась ничего объяснять, и вновь что-то в этой нарочитой таинственности вызвало во мне не любопытство, а пресыщенность и досаду. Она не была вежливой; скорее умела быть вежливой; хорошими манерами она пользовалась как рычагом, чтобы двигать мою неподъемную тушу в нужном направлении.
— Нет, спасибо. Мне в Челси. — Мне вовсе не надо было в Челси; я просто хотел от нее избавиться.
Украдкой взглянув на нее, я сказал:
— При встречах с вашей дочерью у меня все время крутилась в голове одна байка, но к вам она даже больше подходит. — Она улыбнулась, слегка растерявшись. — Байка про Марию-Антуанетту и мясника — скорее всего, легенда. В первых рядах черни к Версальскому дворцу подошел мясник. Размахивал ножом и вопил, что перережет Марии-Антуанетте горло. Толпа расправилась со стражей, и мясник ворвался в королевские покои. Вбежал в спальню. Она была одна. Стояла у окошка. Мясник с ножом в руке и королева. Больше никого.
— И что дальше?
Я увидел такси, едущее в обратном направлении, и махнул шоферу, чтобы тот развернулся.
— Он упал на колени и разрыдался.
Она помолчала.
— Бедный мясник.
— Кажется, то же сказала и Мария-Антуанетта. Она следила, как такси подруливает к нам.
— Главный вопрос: кого, собственно, оплакивал мясник? Я отвел глаза.
— А по-моему, не главный.
Такси остановилось, я открыл дверцу. Она смотрела на меня, собираясь что-то сказать, но потом либо передумала, либо вспомнила о другом.
— Ваше блюдо. — Вынула его из корзинки.
— Постараюсь не разбить.
— С наилучшими пожеланиями. — Протянула руку. — Но Алисон вам никто не подарит. За нее придется заплатить.
— Ее месть затягивается.
Еще на мгновение задержала мою руку в своей.
— Николас, я так и не назвала вам вторую заповедь, которой мы с мужем придерживались всю жизнь.
И назвала, глядя на меня без улыбки. Еще секунду смотрела мне прямо в лицо, потом наклонилась и села в такси. Я провожал машину глазами, пока она не скрылась за Бромптонской часовней; в точности как тот мясник вглядывался, болван, в обюссонский ковер; только что не плакал.
76
Итак, я ждал.
Жестокость этих бесплодных дней казалась чрезмерной. Словно Кончис, с согласия Алисон, следовал давнишним рецептам викторианской кухни — варенья, лакомых перемен, не получишь, пока не объешься хлебом, черствыми корками ожидания. Но философствовать я разучился. На протяжении последующих недель нетерпение вовсе не утихало, наоборот, и я отчаянно пытался хоть как-то развеяться. Каждый вечер находил предлог, чтобы прогуляться по Рассел-сквер — наверное, так, движимые скорее скукой, нежели надеждой, бродят по причалу моряцкие жены и черноглазые зазнобы. Но огни моего корабля все не зажигались. Два-три раза я ездил в Мач-Хэдем; окна вечернего Динсфорд-хауса были еще чернее окон на Рассел-сквер.
Не зная, чем заняться, я часами сидел в кино, читал, в основном всякую чушь: книги мне нужны были исключительно для того, чтобы одурманить себя. А ночами, бывало, бесцельно устремлялся прочь из города — в Оксфорд, Брайтон, Бат. Дальние поездки успокаивали, будто, мчась сквозь тьму, несясь во весь дух по спящим улочкам, возвращаясь в Лондон на рассвете, ложась измотанным и просыпаясь лишь к вечеру, я делал что-то стоящее.
Перед самым знакомством с Лилией де Сейтас к моей тоске добавилась другая напасть.
Я часто забредал в Сохо и Челси — места, мало подходящие для невинных прогулок, если не жаждешь подвергнуть свою невинность серьезному искушению. Чудищ в этих дебрях хватало — от размалеванных кляч у подъездов Грик-стрит до столь же сговорчивых, но более аппетитных фиф и помятых барышень на Кингз-роуд. К некоторым из них меня тянуло. Сначала я отмахивался от этой мысли; потом смирился. Избегал, или, точнее, не ввязывался в соблазн я по многим причинам; скорее по соображениям выгоды, чем из брезгливости. Пусть те видят — если они где-то рядом, ведь нельзя исключить, что за мной наблюдают, — что я могу прожить и без женщин; а в глубине души я сам хотел удостовериться в этом. При встрече с Алисон эта уверенность станет оружием, лишним ударом плети — если дойдет до плетей.
Дело в том, что чувства, которые я теперь питал к Алисон, не имели ничего общего с сексом. Может, тут сыграла роль пропасть, отделявшая меня от Англии и всего английского, моя безымянность, неприкаянность; но, похоже, я мог ежедневно менять партнерш, а по Алисон тосковать при этом ничуть не меньше. От нее я ждал совсем иного, и это иное могла дать мне только она. Вот в чем разница. Секс я получу от кого угодно; но лишь от нее получу… это не назовешь любовью, — гипотеза, требующая экспериментального подтверждения, реальность, еще до всяких проверок зависящая от глубины ее раскаяния, от искренности признаний, от того, насколько полно она докажет, что сама еще любит меня; что предать ее побудила именно любовь. В такие моменты игра в бога вызывала во мне смешанное чувство восторга и отвращения, словно замысловатая религия: наверно, в этом что-то есть, но сам я никогда не уверую. Кстати, из того, что граница любви и секса становилась все резче, вовсе не следовало, что я собирался вести жизнь праведника. И все проповеди г-жи де Сейтас, призывавшей отсечь верх от низа взмахом скальпеля, были в каком-то смысле избыточны.
Но некая часть меня еще сопротивлялась. Басни, которыми г-жа меня накормила, мертвым грузом лежали в желудке. Они противоречили не только общепринятой морали. Нет, они вступили в конфликт с подсознательной уверенностью, что никто, кроме Алисон, мне не нужен, а если все же понадобится кто-то еще, то пострадают не одни лишь нравственность и принципы, но нечто трудноопределимое, плотское и духовное одновременно, связанное с воображением и смертью. Возможно, Лилия де Сейтас предвосхищала законы взаимоотношений полов, какие установятся в двадцать первом веке; но чего-то не хватало, какого- то жизненно важного условия — как знать, не пригодится ли оно в двадцать втором?
Все это легко сказать; труднее воплотить в жизнь, ведь век-то нам достался двадцатый. Век, когда